— Ойзер, чем это кончится? — спрашивает она мужа, который целыми днями лежит на канапе, погруженный в чтение газет.
Ойзер не отвечает. Ему нечего ответить. В первое время, когда Ойзер только что приехал в чужой город, он позволил Хане водить себя по разным лавкам, выставленным по дешевке на продажу. Но это всегда были продуктовые лавки, где перепачканные мукой хозяева в халатах озабоченно слонялись без дела, высматривая покупателя, или керосинные и мыльные лавки, в которых от запаха дух захватывало. Ойзер чуть не терял сознание от этих запахов. Ему вспоминался Залмен-смолокур, от которого всегда несло керосином, селедкой и мылом. Окаменев, стоял он и слушал горячие речи лавочников, убеждавших его, что это выгодная цена, что он покупает, так сказать, хлеб с ножом в придачу…
— Ну, что скажешь, Ойзер? — хотела знать Хана.
— Посмотрим, — отвечал Ойзер для того только, чтобы побыстрее избавиться от дурных запахов и горячих речей лавочников, — я зайду еще раз.
Но никогда больше не заходил.
Позднее он уже не хотел даже смотреть на эти дешевые лавки. Он только лежал целыми днями на канапе, впившись большими черными глазами в газеты и не пропуская ни строчки. На все Ханины разговоры о будущем он отмалчивался. Точно так же он отмалчивался на все вопросы своего единственного сына Эли.
Как и его мать, Эля тоже хотел знать, что с ним будет.
За много лет напряженной учебы в высшей школе, зубрежки, сидения над книгами и чертежами он изучил уже все области инженерного дела: электротехнику, машиностроение, даже архитектуру. Но его ничего не ждало в стране, где сотни таких же, как он, слонялись без дела или таскались из лавки в лавку, продавая электрические лампочки. Упрямый Эля с въедливым упорством очень аккуратно ходил на занятия в Политехнический институт. Терпя обиды от студентов-гоев, получая затрещины, иногда оказываясь вышвырнутым с занятий, он тем не менее не пропустил ни одной лекции, не потерял ни одного дня. С тем же упорством он, сидя дома, чертил, учился, зубрил наизусть. Но при этом он очень хорошо понимал, что и учеба, и унижения, и деньги, которые родители вкладывают в его учебу и книги, — всё напрасно. Это ничего не даст человеку по имени Эля Шафир, человеку Моисеева вероисповедания. И среди черчения линий на синьке на него вдруг накатывало такое отчаяние, что он в гневе отшвыривал циркули и карандаши и отрывал отца от его газет.
— Ты тут все читаешь, папа, — заявлял он. — А что будет со мной, хотел бы я знать? Что?..
Хорошо зная, что отец тут ни в чем не виноват, что у него нет никакого ответа на эти вопросы, Эля тем не менее не мог вынести, что отец лежит вот так, молча уткнувшись в газеты. Он хотел услышать от отца хоть слово, одно-единственное слово, от которого ему стало бы легче на душе.
Ойзер не отвечал Эле, как не отвечал и своей жене, и еще глубже погружал свои черные глаза в мелкие густые строчки. Эти газеты были напичканы новостями из всех стран, где только жили евреи, и новости эти были одна горше другой. Ойзер читал об изгнаниях, наветах, оскорблениях, гонениях, угрозах, ограничениях, новость за новостью, страницу за страницей. И он забывал о себе, о своей жене и детях, о чужом жилье среди чужих людей.
Как когда-то в деревне Ойзер уповал на то, что должно прийти нежданное спасение, так теперь он уповал на нежданную помощь, которая должна прийти к тем, кто в ней отчаянно нуждается, какую-нибудь великую нежданную помощь. Ойзер был не слишком благочестив, он больше не верил, как в детстве, что среди бела дня затрубит шофар, глас небесный возвестит, что наступило избавление, и все евреи усядутся на облако и отправятся в Землю Обетованную. Но он также не мог поверить в то, что в мире нет Высшего Закона, что нет ни Суда, ни Судии. Как всякий деревенский человек, выросший на земле, он видел во всем волю Божью: в прорастании травы, в восходе солнца, в звездах, в каждой буре, каждой грозе, в расцветании и увядании побегов, в животных и людях, во всех чудесах земли и во всех ее чудесных созданиях.
— Нет, так не может продолжаться, — ворчал он всякий раз, отбрасывая газеты, прочитанные от корки до корки, — что-то должно будет произойти… должно будет…
Так же, как их отец, Маля и Даля ожидали чего-то исключительного, что должно вот-вот произойти.
Ничего не делая для того, чтобы прижиться в большом городе, сторонясь людей и убегая от каждого мужчины, который пробовал заговорить с ними на улице, привлеченный их деревенской свежестью и женственной гибкостью, они все еще не могли свыкнуться с мыслью, что так все и останется, что так и пройдет их жизнь. Как их тела, свежие и сочные, хоть и обремененные годами, так же и их сердца были юны, трепетны и полны надежд. И как когда-то в деревне, когда они были еще детьми и бегали по лугам, смеясь неизвестно чему, также и теперь они вдруг переглядывались, рассматривали друг друга широко раскрытыми глазами, которые были полны удивления, и разражались смехом, звенящим девичьим смехом.
Хана вскакивала со стула, на котором сидела, погруженная в штопку натянутого на стакан чулка.
— Что это за смех? — не понимала она. — Нам что, так хорошо?
Маля и Даля снова переглядывались, точно видели друг друга впервые, и еще громче и звонче смеялись в тишине комнат.
Из старых настенных часов высовывала головку деревянная кукушка и отсчитывала часы.
Сендер Прагер
Чуть только рассвело, варшавские нищие стали собираться вокруг выкрашенного в красный цвет ресторана «Прага», в котором проводили время скототорговцы и «деловые» со всей округи.
В запотевшей витрине ресторана, где всегда красовались жареный гусь, в брюхо которому была воткнута палочка с приклеенным к ней ярлыком «кошерно», и блюдо с огромными рыбьими головами, держащими морковь в открытом рту, на этот раз висело радостное для бедняков объявление. Кривыми печатными буквами черным по белому было начертано:
«Настоящим объявляется, что по случаю счастливого бракосочетания владельца ресторана Сендера Прагера с его невестой Эдже Баренбойм, которое будет иметь место в банкетном зале „Венеция“, сегодня с двух до четырех часов дня я жертвую бесплатный обед для всех бедных людей, живущих в округе, как мужчин, так и женщин. Каждый получит тарелку тушеной капусты, кусок пеклеванного хлеба и порцию фаршированных кишок. Просьба не приходить раньше и не толкаться, так как приготовленного хватит на всех. Жених Сендер Прагер».
Хотя объявление в витрине ясно говорило: не приходить раньше двух и не толкаться, бедняки со всей округи собрались вокруг ресторана уже с утра и толпились у дверей, стекла которых были закрашены до середины, чтобы нельзя было заглянуть внутрь.
День был холодный, снежный. Надгробья на соседнем кладбище замело. Бедняки знали, что в такой день никто не придет на могилы предков. Кроме ворон, на кладбище не было ни души. И бедняки облепили красный ресторан, как мухи — последний кусок сахара.
— Мазл-тов, Сендер! — льстиво выкрикивала то одна, то другая нищенка в приоткрытую дверь, когда из ресторана выходил посетитель, окутанный клубами густого пара, полного запахов еды. — Дай тебе Боже!
Бритон[33], большой бульдог, который сторожил ресторанную дверь, поднимал свои висячие уши всякий раз, когда звенел колокольчик над входом, и сердитыми, налитыми кровью глазами смотрел на нищих, пытавшихся прорваться внутрь. Выросший в ресторане, он научился отличать посетителей от нищих и никогда не жаловал оборванцев, которые приходили к ресторану клянчить милостыню. Сегодня они толпились у двери гуще, чем обычно, заглядывали внутрь, просовывали головы, и пес ощеривал два длинных клыка, которые торчали из-за его задранной губы, а внутри его короткой толстой шеи раздавалось злобное хрипение. Бритона неудержимо тянуло оторвать клок от бедняцкой полы или замызганного женского платья с бахромой лохмотьев. Но его хозяин, Сендер Прагер, жених, такой же крепко сбитый, короткошеий и толстогубый, как Бритон, удерживал бульдога за его жирный, крутой загривок.
33
Вероятно, кличка собаки происходит от названия породы «бритон». Бритон — крупная бойцовая собака, то же, что английский мастиф.