Он рассмеялся невеселым смешком, закурил и крепко затянулся несколько раз, с силой выпуская дым к потолку. Клубящаяся струя, невидимая в темноте, попадала в полоску слабого света от окна, оживала и таяла в черноте...

Что потом? Вокзальная платформа, светлый вечер, смех, оживление, шутки, они со Степаном у окошка вагона. Какое-то беспамятство волнения и беспрестанные шутки. Почему мы так много, бездумно и бодро смеялись, шутили? Ах, вот оно что! Мы ведь как бы передразнивали, вышучивали обычай чувствительных, торжественных, плаксивых проводов с их ритуальными пожеланиями, напутствиями и предчувствиями. Нам-то ведь все было нипочем! Проводы были пустячным мигом в их бесконечной, только начинавшейся, долгой, захватывающей, радостной, небывалой жизни. Поезд тихонько, неслышно тронулся, и стало еще веселей! Поехали. Все замахали, закричали, совсем уже смеясь. Как и все провожающие, Соня улыбалась и шутливо их подбадривала, а они со Степаном тоже ее подбадривали, уговаривали не плакать. Вслед за двинувшимся вагоном она прошла несколько шагов, наткнулась на какие-то ящики, сваленные на платформе, легко вспрыгнула на них и осталась стоять над толпой, тихонько покачивая поднятой рукой. И когда ему стало известно, что она умерла, так же, как, наверное, почти все, а может, и все, кто толпился в тот вечер на платформе, провожая московский поезд, когда стало известно даже и то, что похоронена Соня на блокадном Пискаревском кладбище, — он никогда так и не смог до конца поверить, что это есть настоящая правда. Умом он все понимал: блокада, голод, долгий голод и Пискаревское кладбище в конце — это чудовищная, безобразная, жестокая правда. Невыносимая, но все-таки и не полная, не окончательная.

Разве она не стояла над медленно движущейся, рассыпающейся толпой, машинально покачивая высоко поднятой, тоненькой рукой, уже позабыв улыбаться, в беспамятстве прощального волнения? Это и была безусловная правда, та, которую он твердо знал и видел своими глазами и не мог перестать знать. А все, что впоследствии ему стало известно из слов или письма, уже не могло быть окончательной, полной и единственной правдой. Только объяснить этого никому нельзя — подумают, свихнулся.

Обычный вечерний поезд уходил светлым вечером из мирного города с его будничным шумом. Звонили трамваи, громыхая по жарким улицам; старинные здания отражались в тихой воде каналов; среди темных стволов и зелени Летнего сада белели статуи, толпы людей текли по Невскому вдоль тротуаров; хрупкие древние чаши, бережно разложенные поодаль друг от друга, покоились на бархате за стеклами стендов в благоговейной тишине музеев; гудели заводы на окраинах, и ни один человек во всем громадном городе не знал и не мог бы понять смысла слов: «голодная блокада», «бомбежка», «артобстрел»... Долгое время спустя, на очень далеком от Ленинграда фронте, мало-помалу до них стал доходить истинный смысл этих слов, и наконец родилась у них нелепая, несбыточная мечта: вдруг как-нибудь так получится, что кто-нибудь из них двоих — Степан или Тынов, это все равно — попадет с каким-нибудь транспортным самолетом в Ленинград и спасет Соню. От голода спасет. Привезет ей такой пакет, который поддержит ее силы, и вот она поест и поправится, поздоровеет и благополучно доживет до снятия блокады, до Победы, до новой счастливой жизни после войны.

Они стали собирать шоколад, всякие коробки с НЗ. Всеми правдами, а больше неправдами, собирали все ребята в их полку — «Степе Палагаю, у которого сестренка в блокаде». И собрали, среди прочего, десять коробок, плоских, с герметической резиновой прокладкой по краям, плотно набитых толстыми плитками шоколада. Все это было плотно связано в небольшой пакет, впоследствии отчасти знаменитый пакет, который Степан не желал выпускать из рук, отказываясь от наркоза перед тяжелой операцией в госпитале, до тех пор, пока военврач, хирург, не дал слова спрятать пакет в свой сейф. Несмотря на то что сейфа у хирурга не было, пакет сохранился в целости, и, когда многие месяцы спустя Степан, прихрамывая на своих обгоревших, переломанных ногах, вышел наконец из госпиталя, нелепая его мечта сбылась! Вторым пилотом на транспортном «Дугласе» он полетел в Ленинград.

Об этом стало известно какое-то время спустя из одного-единственного письма Палагая, присланного в штаб полка «на всех». В самом конце там было приписано: «Ване Тынову передайте, что Соня умерла». Вот, и больше вестей о себе не подавал. В последний период войны судьба их далеко разбросала в разные стороны, и они совсем потеряли друг друга из виду. На письма, посланные почти наугад, когда и война давно уже кончилась, Степан ни разу не ответил. И вдруг, воротившись из полугодового плавания, Тынов обнаружил у себя на столе конверт, провалявшийся уже несколько месяцев. На конверте необыкновенно четко, печатными буквами выведен был обратный адрес. Письмо было от Палагая. Три строчки: «Ваня, а что бы тебе приехать повидаться? Мне бы поговорить с тобой. Ну, это, конечно, как сможешь. С. П.».

После этого письма Тынов и переступил в первый раз порог этой лесной сторожки, которая каким-то образом сделалась его домом вот уже не полтора... нет, скоро два года! Бежит время, бежит!.. И ничего уже не меняется. Разве вот только это?.. Удивительное дело, до сих пор едва слышно, тонко пахнет женскими духами! Это в их-то с Барханом логове — и духи? Потеха! Он внимательно вдохнул несколько раз. Не то что запах, а отзвук, эхо запаха ее духов чуть веяло откуда-то. За долгое время жизни в лесу на чистом воздухе, в одиночестве, обоняние у него обострилось необыкновенно. Несколько раз ему случалось заметить, что отчетливо чувствует запах человека, который незадолго до него прошел по лесной тропинке. Он стал доискиваться — откуда тянет запахом духов — и нашел. Оказывается, на материи его грубой рубашки, там, где лежала ее рука. На правом плече. Он позволил себе подышать минутку этим слабым, ускользающим запахом и усмехнулся. Ничего, голубчик, скоро выдохнется... пройдет и угаснет запах, как все прошло и погасло...

Каким далеким сейчас казался день, когда он получил от Палагая вызов в трехстрочном его письме. Он сразу же тогда понял, что это настоятельный вызов, именно по этой небрежной развязности записки. Даже по очень уж четко, печатными буквами, выписанному адресу.

Палагая он в первую минуту просто не узнал. Тот сидел, согнувшись у стола, и курил, сосредоточенно стряхивая пепел в ржавую консервную банку. Слышал, конечно, шаги на крыльце и ворчанье собаки, но еле обернулся на вошедшего и с места не встал.

— A-а, явился все-таки? Я уж, по правде сказать, думал... Ах, ты плавал? Что ж, это очень приятное занятие, конечно! Значит, Ваня у нас теперь за плаванье взялся!..

В таком роде разговор и продолжался.

Палагай был ироничен, насмешлив, слушал недоверчиво и невнимательно. Занят был больше всего курением и таким осторожным и тщательным стряхиванием пепла с папиросы в пустую банку, будто изготовлял там какой-то химический состав, по точнейшему рецепту.

— Не женился? Что ж это ты?.. — и неприятно усмехнулся при этом. — Ты, может быть, предполагаешь, я тебе что-нибудь рассказать собираюсь? Нет, не собираюсь нисколько. Не ожидай.

В таких отрывистых разговорах прошел и кончился вечер, а утром они вдвоем пошли в обход по лесу, прошагали километров тридцать по оврагам и бурелому, воротились обратно и опять остались с глазу на глаз в сторожке, усталые, раздраженные, и все молча. Точно взялись: кто кого перемолчит. Так поужинали кое-как всухомятку и легли спать.

Две бутылки водки, привезенные Тыновым, так и остались стоять нетронутые на столе. Среди ночи Палагай вдруг каким-то упавшим голосом проговорил:

— А ты не обижайся, Ваня. — Услышал в ответ только легкое хмыканье и совсем уж безо всякой иронии и насмешки, быстро продолжал: — А что это такое, я тебя спросить хотел? Что такое, например, Хиль-де-гарда? Это что-нибудь значит? Ах, значит? Может, так, шутка какая-нибудь, пустяк? Нет? Я так и знал. Какая уж там шутка. Значит, верно я назвал: Хильдегарда? И ты можешь мне объяснить про нее?.. Ладно, погоди, так все-таки нечестно. Я тебе тоже скажу сперва. Что я тебе скажу — это все правда будет. А всю правду, всю, что я видел, на тебя навалить — это подло было бы с моей стороны. Зачем? Я давно уже это обдумал и взвесил, сколько тебе нужно сказать, — он замолчал надолго, потом заговорил вдруг как бы с некоторой натугой и без всякого выражения, точно поневоле читал заранее заготовленный, наизусть заученный текст. — Значит, как тебе известно, сбылась мечта идиота. Мы все боялись опоздать, помнишь? И вот, как ты знаешь, чудом все-таки я в Ленинград попал и чудом как будто бы поспел еще вовремя и ее нашел... Соню... И знаменитый мой заветный пакет с этим жирным шоколадом всех стран при мне... Там длинный коридор такой... И наконец комната. Пять девушек. Все раненые. Не тяжело раненные, нет, считается... ничего, легко. Артобстрел, понимаешь? Ну вот, я туда зашел, огляделся, ничего не разглядел и вышел поскорей в этот пустой коридор, разломал на подоконнике перочинным ножом на мелкие кусочки одну только палочку от одной толстенной шоколадной плитки, зажал это все в кулак, подсел к Сониной койке, ото всех спиной загородился и незаметно сую ей в рот малюсенький осколочек. Она сперва ничего не поняла, потом шепчет: «Больно... что это?» — и пальцем дотрагивается до уголка рта, показывает, где ей больно. Потом разобрала, улыбнулась, шепчет: «Еще!» — и даже зажмурилась от ожидания и тут же сразу испуганно шепчет: «А девочкам?.. Теперь девочкам!» Я обернулся, и тут все разом и рухнуло. Окончательно и бесповоротно. Вся наша мечта бессмысленная. Вся истина передо мной открылась! Да ведь разыщи я Соню в самой уединенной квартире, в наглухо запертой комнате, она все равно сказала бы: «теперь девочкам»... или «старушкам», это все равно... А тут эти все лежат смирно, молчат и на меня смотрят. Разжал я свой потный кулак и стал обходить всех по очереди. Прямо с ладони кладу в рот, чтоб какой-нибудь крошки, не дай бог, не уронить. Так у нас и пошло, и в тот день, и на другой, а на третий мне улетать. Про Соню мне написали уже через месяц, то есть я получил через месяц. Ну, срок ей оставался совсем коротенький, это ясно было... Она и говорила-то со мной все шепотом. И про какую-то Хильдегарду шепотом выговорила, однако еще и повторила, чтоб я запомнил...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: