Палагай вдруг начал как-то бестолково повторять уже сказанные слова, совсем сбился, замолчал и сидел понурившись. Видно было, до чего он устал рассказывать через силу.
Так и бессонная ночь кончилась без единого слова. Однако ранним утром они уже снова шагали по лесу рядом в обычный обход, и собака деловито шныряла впереди. Сумрачный, но деловитый пес, — тогда же отметил Тынов. Бархан тоже, кажется, успел составить себе о нем в общем благоприятное мнение, перестал дичиться. К полудню они напились ледяной воды из бурлившего ручья у впадения в большую реку и сели отдохнуть на берегу.
— Ну, что ж ты молчишь? — как-то вяло и сварливо вдруг спросил Палагай. — Собирался же сказать что-то?
Тынов начал рассказывать кое-как про тот день, когда они с Соней гуляли на Островах, но ему казалось, что Степан его почти и не слушает. Он попробовал как бы покороче, посуше всё объяснить, но Степан встрепенулся и зло одернул:
— Ничего у тебя не поймешь, говори как следует, чтоб мне видно было, или брось совсем. Не надо!
— Говорю тебе... Воскресенье, на Островах гулянье...
— Да это ты уж мямлил, — ожесточенно оборвал Палагай. — Музыка играет, солнышко сияет! Ты дело говори, почему именно этот морячок? Чего она нашла в нем особенного, в морячке-то? Ничего не понимаю. Ну, морда в морщинах, загорелая. Дальше-то что?
— Вот и понимай, как знаешь! Что я тебе могу объяснить? Я сам не понимаю. Стоял человек. Наверное, усталый, довольно пожилой. И знаки различия с кителя спороты. Стоит, как отщепенец ото всей жизни, что кругом него кипит. И одиноко кличет какую-то нелепую Хильдегарду, а видать, что никакой Хильдегарды ему в жизни уже не будет. Вот и все.
— Это не твои слова, — вдруг разом смягчившись и просветлев, быстро проговорил Палагай.
— Это не слова. Это... ей так все представилось тогда... А мне через нее передалось, наверное. Это точно. На него глядя, мы оба почему-то томились ужасно. Правда, мы и без того томились все это время. Дни-то считанные, а уходят, как из рук выскальзывают, один за другим, и все как-то совершенно впустую, до того, что начинаешь терять всякую надежду... И вдруг все начинает сбываться у нас на глазах: с того берега прибежала шлюпчонка, и наш отверженный... этот бедняга уже на палубе красавицы белой яхты, и там уже паруса готовятся поднимать, и мы сломя голову бегом мчимся к лодочной станции, Соня меня за руку тащит, чтоб скорее, и я потом гребу на лодке изо всех сил, а она все: «Скорее, скорее!..»
— Да, да, да!.. Это мне знакомо! А это куда же она тебя гнала? — обрадованно торопил Палагай.
— Там река, понимаешь, разделяется на рукава и всякие островки и отмели, на выходе к морю. Мы там и остановили лодку, и яхта уже к нам подходит. Беззвучно так, совсем неслышно, как во сне скользит по воде. Едва движется с одним громадным парусом, точно полусонная, еще не расправила как следует крылья. И тот самый человек стоит на корме около рулевого и смотрит на нас. Мы ведь близко, в двух шагах, и он, сразу видно, Соню узнал. И она звонко, весело его окликает: «Куда ваша „Хильдегарда“ держит курс, капитан?» — «Идем на Мадагаскар», — отвечает ей сейчас же. «Счастливого плавания! Фут под килём!» И он молча, строго кидает руку к козырьку, а только потом смотрит и чуть улыбается, а яхта уже проходит, и мы на нашей лодчонке долго покачиваемся, смотрим ей вслед, как она уходит по серому заливу к алым полосам тихого заката. Знаем, что дальше Сестрорецка или Ораниенбаума яхте некуда идти, но это совершенно неважно, наверное, для этого нашего приятеля какой-то его Мадагаскар именно там и есть... куда уходит его яхта... где эта длинная полоса зари тлеет низко над горизонтом.
— Что ж мы расселись и сидим! — нервно спохватился вдруг Палагай, вскакивая. — Вставай, пойдем, на ходу доскажешь. Не твои это мысли, ты, может, очень им сочувствовал, а все-таки мне это насквозь видно. Прямо слышу, как она говорит. Да? Знаю, что да. А рассказываешь ты бестолково. Ну, вообразила она себе что-то и потом обрадовалась за совершенно незнакомого человека — это она! Я ее вижу... Очень радовалась, а?
Они опять шагали размашисто, очень быстро, рядом, плечом к плечу по лесным полянам, тропинкам или прямо по мягкому мху между сосен, и Палагай, все обдумывая, что-то бормотал, напряженно хмурясь. По временам он вдруг останавливался как вкопанный и строго, требовательно спрашивал:
— Погоди, постой!.. Как это, ты говоришь, он ее узнал? Откуда же он ее узнать мог? — Потом, внимательно выслушав ответ, обдумывал его, стоя на месте, и вдруг решал: — Ну да, ну да! Понял. Правильно. Это когда вы еще на берегу? Заметил, как она за него страдает. Он ее по глазам понял. Разгадал и уловил правильно... Оттого он сразу же ей в ответ и Мадагаскар придумал? Верно? Это не шутка вовсе! Благополучный, благоустроенный ничего бы даже и не заметил, только очень несчастливый человек здорово чутким становится... Что ж мы стоим, пошли дальше! Ты говори, говори мне дальше, ничего не пропускай и не спеши. Скажи и помолчи, чтоб я все это... освоил. Вы в лодке остались, а дальше? Вы что, домой пешком пошли? Или на трамвае? Ну, ну? Как там было. Ну, ясно, пешком! Чуть не бегом? Ну да, ну да, она медленно ходить никогда не умела, все бегом. Так вы через весь город до дому и бежали? А тут запомнил ее слова какие-нибудь?
— Да нет, какие слова? Ведь все уже решилось, а мы еще опомниться не могли... Да, вот что: шагаем мы, почти бежим уже где-то мимо Летнего сада по площади... и, не доходя до мостика, она на бегу обеими руками хватает мою руку и крепко, долго прижимает себе к груди. Все в тот вечер разрешилось. Сколько лет мы все втроем привыкли... как будто одна семья. Кажется, я чуть что не считал себя ее братом, или все равно, как это назвать.
— Ну да, ну да!.. — убежденно подтвердил Палагай. — Так было, было... Да ты хоть поцеловал ее, а, Ваня? — Этот вопрос у него уж как бы с тревогой, даже робостью вышел.
— Да весь остаток наших дней мы, кажется, одним только этим и жили. Целовались и радовались, а я все любовался ею.
Палагай опять остановился, крепко ухватился за основание толстого соснового сука, совсем отвернувшись от Тынова. С каким-то стоном великого облегчения, громко выдохнул:
— Верил бы я в бога, так и сказал бы: слава богу!
Встревоженный Тынов стоял и растерянно смотрел ему в спину. Бархан, бежавший далеко впереди, воротился и полез в кусты, проверить, нет ли чего интересного в чаще, куда уставился хозяин.
— Детка моя, — как-то без памяти бормотал Палагай. — Все-таки хоть немножко радости, а досталось и на твою долю... на короткую твою долю... А чего это мы остановились?.. Надо идти... Пойдем, Ваня. — Он оторвал руку от ветки и тщательно стал сковыривать с ладони прилипшую смолу.
Вечером, только на третий день, они распили наконец привезенную Тыновым водку. Палагай, конечно, нисколько не пьянел, только, полуприкрыв глаза, усмехался, покуривая, кажется, старался почувствовать себя и выглядеть, как полагается подвыпившему человеку.
— Даже не знаю, как это я надумал тебе письмо послать. Месяц ответа нет, два — нет, и так далее. И наконец я решил, что это даже очень прекрасно. Одно к одному, и Ванька Тынов такая же равнодушная сволочь, как и те... Ну, неважно, какие те... Ведь я теперь тебя как нашел. Совсем уж потерял, и вдруг ты опять у меня нашелся. Ты вспомни, как мы прожили войну. Боевые вылеты, бомбежки и сводки Совинформбюро, и все мы жили одним: только бы довести дело до конца, покончить войну, а тогда уж разом все плохое кончится и на земле все станет хорошо и прекрасно... Я сейчас уже не помню в точности, как я тогда воображал. Понимал, конечно, что нужно будет заново поднимать города, все разрушенное восстанавливать и так далее... Это все ясно. Но жила во мне... как-то скрытно, в самой глубине существовала такая мысль, или вера... все равно, как ее назвать, что, главное-то, люди после войны станут совсем другими. Не могу объяснить, какими другими. Открытыми, честными, благородными?.. Может быть, радостными, добрыми друг к другу?.. Не знаю! В войну ведь все до того было просто! Враг? — стреляй, бей, сбивай. Свой? — спасай, прикрывай, хоть своим телом, потому что он свой! Вот, брат... и не успел я вовремя отделаться от этой своей несуразной ребячьей мечты... Отделался. Да очень уж поздно. И потому-то и проистекли у меня одно за другим самые безобразные столкновения. Все на почве... это кто-то очень удачно про меня выразился, моей «нестерпимости к людям».