— Ну что? — раздраженно вслух одернул он сам себя. — Опять все зря? И все другие зря. Ну и что? А ты как думал?
Чайник ничего не думал, и он, не дав ему вскипеть, выключил газ, пошел в спальню, сел на край кровати и медленно, ленивыми пальцами стал расшнуровывать ботинок.
Под утро он услышал во сне запах кофе, и ему сразу стало уютно и спокойно на душе. До чего это приятно — спать, чувствуя, что ты уже не один в пустой квартире. Сразу делается уютно, точно тебе, как в детстве, постельку постелили и заботливо подоткнули одеяльце. Спишь и во сне знаешь, что Юля варит кофе, мягко ходит по комнатам, осторожно ступая, и ждет, когда он проснется.
Спать было приятно, но мысль о том, что будет, когда он встанет, была тоже так приятна, что очень охотно он совсем пробудился от нетерпения.
Не раскрывая глаз, он улыбнулся, кашлянул и открыл глаза.
Дверь сейчас же чуть приотворилась, и в щелку любопытно просунулась шершавая морда с одним настороженным ухом.
Вопросительно присмотревшись, Прыжок убедился, что хозяин проснулся, и, без церемоний отпихнув дверь, упругой рысцой, как в цирке бегают по кругу дрессированные лошадки, вбежал в комнату. Очень довольный жизнью весельчак показывал всем видом, что он находится в прекрасном настроении. Ткнул носом лежащего в плечо, в руку, тщательно обнюхал ботинки, брюки и все углы в комнате, выясняя, все ли там в порядке.
Тогда и Юля окликнула отца из столовой.
Последнее время они с дочерью жили почти все время вдвоем.
Года два назад у Юлии Юрьевны, жены Владимира Семеновича, начало побаливать колено. Она стала иногда прихрамывать, жалобно похныкивать, потирая ногу. В поликлинике ей прописывали таблетки, потом какие-то «токи», которые как будто немножко помогали, но в обиход семейной жизни уже вошло новое явление: «мамино колено». Маму жалели очень искренне, но что поделаешь, у нее, бедняжки, было «ее колено», и не оставалось ничего другого, как примириться и свыкнуться с этим. Юлия-младшая к тому же вдруг без памяти влюбилась. Дело дошло до свадьбы, и мама, прихрамывая, пришла во Дворец бракосочетаний, где, к общему удивлению, вдруг расплакалась, что вышло немножко по-деревенски. Но через минуту она уже рассмеялась над собой, вытирая глаза, а после свадебного банкета в ресторане горячо поцеловала Андрея, погладила его по голове и тихонько шепнула на ухо, что главное — не надо обижать друг друга, или что-то в этом роде, чего тот, кажется, почти не расслышал и во всяком случае тут же позабыл.
А когда Юля вернулась домой из свадебного своего путешествия к морю, она узнала, что мать уже взяли в клинику на обследование, и очень скоро все поняли, что в доме началось несчастье.
С этого времени семья стала жить по другим законам. Отошло на задний план, отодвинулось, стало неважным все, кроме одного: беды, обрушившейся на мать. Все теперь делалось только для нее и ради нее. Катастрофа собственной любви к Андрею стала казаться Юле сначала как бы второстепенной, чужой, бесплотной. А спустя некоторое время даже постыдной для нее самой, пускай невольной участницы этой увеселительной свадебной поездки и безобразной истории в то время, как мать, стиснув зубы, мучилась от разрывающей ее боли.
Отношения в семье совершенно изменились. Семья, жившая по самым ординарным законам привязанности, бытовой заботы и нередко равнодушия, невнимания, забывчивости, — после того как обстоятельства объявили войну их обычному благополучию, стала жить по законам сострадания, жалости, бдительной любви, неусыпной заботы друг о друге.
Теперь Юлии Юрьевне приходилось уже большую часть времени лежать в клинике. «Лежать» вовсе не значит, конечно, что она так все время и лежала в постели. Просто ей необходимо было раз за разом проходить длительный курс лечения, сложный, мучительный, но необходимый, позволявший ей время от времени возвращаться домой иногда на месяц-полтора, не больше. Потом все начиналось сначала: опять клиника и отпуск из нее на короткий срок, и пребывания в клинике делались все продолжительней, а отпуска домой все короче.
Остановить болезнь, победить ее было невозможно. Можно было только отчаянными усилиями удерживать, тормозить ее продвижение.
Это все было так достоверно известно всем: врачам, самой больной и ее близким, что давно уже никто не говорил об этом вслух. Никто уже и в мыслях не позволял себе ясно сформулировать положение дел. Все жили от одного «отпуска» до другого, ждали его как праздника, радовались ему безмерно и уже научились, все зная, так наглухо заслоняться от размышлений о будущем, как будто оно им было неизвестно.
Теперь как раз приближался срок перерыва, когда ей можно будет вернуться в свою квартиру, отдохнуть от лечения, поспать на своей постели, посмотреть из своих окон, пообедать за своим столом вместе со своим мужем и Юлией. И Владимира Семеновича тревожила и мучила мысль, что на этот раз он не сможет даже попросить отпуска на время пребывания жены дома. Придется ежедневно говорить неправду, что вот, как назло, так обидно все сложилось, приходится ему отсиживать скучное дежурство в управлении по ночам. В то время как он будет рыскать по городу в фуражке таксиста, выбирая себе по вкусу пассажиров в надежде, что ему или одному из многих, таких же, как он, наконец повезет... Повезет вместо безымянного таксиста подставить свою спину убийцам...
Как ни странно — хотя, в общем, это и не очень странно, жизнь в доме шла обычным будничным своим путем. Посторонний наблюдатель, заглянув в квартиру, послушав, о чем там говорят, не поверил бы, что какая-то черная туча нависла над ее обитателями, что они живут в предчувствии надвигающейся последней беды. Тут вставали, пили чай, шутили и обсуждали, как лучше всего приготовиться к предстоящему празднику возвращения в дом Юлии Юрьевны. Дочери и мужу это представлялось пределом их общего счастья, а все, что лежало за пределами его, было вне обсуждения.
Соседи по палате, где лежала Юлия Юрьевна, считали их обоих заботливыми, но какими-то равнодушными, не догадываясь о самом простом объяснении: от жестокой обиды, несправедливости, от обыкновенного несчастья можно горько плакать, сетовать и жаловаться на судьбу, впадать в отчаяние, а при настоящей смертельной опасности, неотвратимом несчастье — надо держаться с поднятой головой и, не отворачиваясь, твердо, глаза в глаза, глядеть навстречу надвигающейся беде.
Да попросту — нельзя было, проплакав ночь, являться в клинику с распухшими глазами. Приходилось и дома держать себя на коротком, тугом поводу...
Они, садясь за стол, обменялись коротким кивком, сопровождавшимся чем-то вроде легкого жуликоватого подмигивания, что показалось бы весьма нелепым тому, кто не знал, что лет пятнадцать назад маленькая Юлька, усаживаясь за завтрак, точно так же подмигивала отцу. Все это потихоньку от матери, которая часто ловила их за этим глупым перемигиванием, и тогда делалось совсем весело. Они, горячо оправдываясь, сваливали вину друг на друга, кто первый начал, и оба неправдоподобно врали, и в доме с утра стоял смех.
Теперь смеха не было. Был только знак: «Ты помнишь?» — «Помню!» — и они принялись за завтрак. Не спешить с расспросами — тоже было одно из установившихся правил.
— Ты осталась у мамы ночевать? — спросил Владимир Семенович, осторожно и внимательно прихлебывая кофе из чашки.
— Да, просто так получилось: сначала ей было нехорошо, и мы мало разговаривали, потом, когда все успокоилось, ей захотелось побыть вместе, и мы поболтали, посмотрели картинки в книжке, которую ты принес, и было уже поздно ехать. А утром все было тихо. Ты когда к ней поедешь?
— Скоро. Лезвин обещал принести еще книжку. Музей какой-то. Испанский, кажется, такого у нее не было... Да, тут без тебя этот заходил... Андрей.
— Да. Я по телефону позвонила, хотела тебя предупредить, что останусь у мамы, и вдруг он снял трубку... Ничего... Приехал. Прибыл... А ты сегодня опять на всю ночь?
— Да, пока все так. А почему мы без занавесок живем? Не выстирала?