— Все отглажено давно, только зачем я их стану сейчас вешать. Они уже будут непраздничные, если повисят неделю. Лучше вечером прямо накануне ее возвращения. Тогда их сразу и повесим. Да?
— Конечно. Правильно. Да, а эти конфеты? Они у нас не высохнут?
— Они в холодильнике, в полиэтиленовом мешочке.
— Вы о чем-нибудь с мамой говорили? Ты ей сказала?
— Что он вернулся? Конечно, сказала. Мы долго разговаривали.
— Ну-ну... Я не вмешиваюсь.
— Вот уже и вмешался. Неважно, что у нас там произошло...
— Я и не спрашиваю.
— Нет, я только объясняю тебе: неважно, что именно. Может, это и лучше, что все так наглядно и быстро определилось. Потом было бы все труднее, труднее... и так уж было... — плечи у нее вдруг съежились, она крепко зажмурилась. Всю ее передернуло, как в ознобе. Сквозь стиснутые зубы прорвался какой-то нудный, скрипучий звук. Через минуту расслабилась, даже усмехнулась. — Я маме сказала: «Милая моя мамочка, ну и вырастила же ты дуру».
— А она что?
— Говорит: «Да, да...», улыбается и гладит меня. Немножко всплакнула. И опять говорит: «Да, да, я знаю. Это ничего».
— Нет, тут я вмешиваюсь! Она тебе сказала: «Это ничего»?.. Так к чему ж вы там пришли?
— Ни к чему мы не приходили. Все само уже пришло... Видишь ли, когда-то я себя уверила, что все это еще только начало, дальше целый новый мир откроется жизни «вместе». И мы стоим на самом ее пороге... вот-вот отворится зеленая дверь в стене, за которой волшебная, блистающая страна с поющими цветами и доверчивыми синими птицами, ну... и все такое, что может себе представить такая дура... И как будто все началось, вот что меня обмануло... ведь что-то все-таки было... — у нее чуть-чуть перехватило дыхание, и он пришел на помощь:
— Затянули все-таки они свои песенки, твои цветочки? — в голосе у него была ободряющая усмешка.
— Такими робкими, знаешь, слабенькими голосенками. Если б мне тогда сказали, что через десять лет он может меня разлюбить, я бы этого не перенесла, умерла бы от ужаса...
— Не перенесла?
— Нет. Он ведь меня любит. Как умеет. Столько, сколько он умеет... Я произнесла волшебное заклинание: «Сезам, отворись!» — и стукнулась носом о запертую дверь. Нет — хуже! Дверь оказалась просто нарисованной на стене. И табличка: «Хода нет», кривыми буквами. И вот тогда я себя увидела. Как будто я стою на коленях и молюсь чему-то, и верю — вот-вот будет чудо. А мне вдруг говорят: «Да вы опомнитесь, милая гражданка, ведь это же автобус!» И я сама вижу, что правда — автобус. Колеса, толстая резина, ступеньки затоптанные, пузатый кузов с забрызганными стеклами. Он вообще-то ничего. В нем люди ездят, только зачем же перед ним вдруг на колени!.. Это очень смешно.
— Очень. В особенности нам с тобой. Одно хорошо: все, что кончено, то прошло. Так?
— Не так. Но кончено.
— А что мама говорит?
— Что «вход есть». Просто мне не повезло, и она за меня боялась. Сейчас она уже спокойна.
— Она так и сказала, что спокойна за тебя?
— Ну, что я не свихнусь... ну, понимаешь, в том смысле: «Эх, все один обман и грязь, ничего не жаль, на все наплевать, все сволочи» — и так далее, ну ты знаешь?!
— Еще бы... Раз мама так сказала, все обойдется. Все в конце концов обходится, если не потеряешь самого себя... Хм... Да... А вот уж кто с ума сойдет от радости, когда наконец мама вернется.
Тот, кто должен был сойти с ума, лежал в кресле, подняв одно ухо, и с живым интересом наблюдал за тем, как едят люди за столом. Сразу поняв, что речь идет о нем, он неторопливо соскочил, сладко потянулся, подошел и, одной лапой опершись о стул, другой поскреб хозяину колено.
— Ты разве не гулял?.. Гулял? Так что ж ты меня со стула соскребываешь?
Полным неторопливого достоинства движением Прыжок повернул голову и слегка загипнотизировал лежащие на краю стола нарезанные ломтики колбасы.
— Это безобразие — кормить собаку за столом, — сказал Владимир Семенович. — Очень стыдно приличной собаке лопать у стола!
Песик одобрительно подрожал коротеньким обрубком хвоста, в знак того, что отлично понимает, до чего это правильно и приятно закусывать за компанию, всем вместе, и мягко взял губами протянутый ломтик.
— Да уж он станцует... знаешь, как только я решу идти с ним гулять на улицу, он угадывает это безошибочно — сам нырнет головой в поводок, замрет и не шелохнется все время, пока я его застегиваю, а потом уж мы как вырвемся с веселым скандалом во двор, распугаем всех кошек, ворон и больших собак. Он ведь очень мужественный, верно?
Одобрительно прислушиваясь к ее голосу, а вероятно, и к знакомым словам, пес подошел к Юлии, ткнулся носом ей в ступню и с размаху грохнулся, перевернувшись на спину.
— Нельзя его так расхваливать в глаза, он зазнается, — сказал Владимир Семенович.
— Мама каждый раз требует полного отчета, что он делал, как себя чувствует... Она мне раз сказала: вот если бы он, тепленький, мог спать, свернувшись, у нее в ногах на постели и посапывать во сне. Ей было бы в клинике уютно, как дома... Она его вспоминает и говорит, что ей иногда вдруг кажется, что он большой такой, крупный пес, а то кажется, что он совсем маленький...
— Да, правда, про него никак и не скажешь: маленькая собачка, а ведь в сущности он очень небольшой.
— Он настоящий серьезный большой пес, только небольшого роста.
— Да, что-то в этом роде... Мне мама тоже говорила, что мечтает его погладить, поерошить... Все время мечтает о доме... как вернется... На две-три недели они ей теперь обещали.
Он поставил допитую чашку на блюдце и, осторожно нажимая одним пальцем на ручку, сосредоточенно стал поворачивать чашку, точно переводя стрелку часов.
— Давно когда-то она тоже мечтала: одну неделю... Да, да... после войны. Комнатка у нас, по правде говоря, была плохонькая. Окна чуть выше тротуара. Темновато, сыро, и все такое. Ну, как у всех после войны. Она еще в цеху работала. Там ее толкнуло, и она упала на чугунную плитку, ушибла плечо и колено, и пришлось ей безвыходно... все в этой комнатке, все одной... вот она лежала и мечтала.
— А где я в это время была?
— Трудно сказать. Мы тебя ждали, так мечтали о тебе. А ты где-то задерживалась. Почти десять лет тебя ждали. Волокита какая-то, там тоже бюрократизм, наверное. Тогда мы даже не знали, как тебя назовем — Юлька или Юрка.
— Ах, так я, может, не к месту получилась? Кого вам лучше?
— Юлю, Юлю!.. И она еще мечтала, чтоб у нас было светлое окошко. Распахнуто настежь, ветерок шевелит легкую занавеску, а на столе, на белой скатерти, — баночка айвового варенья просвечивает на солнце. И кругом тишина и покой. Муха жужжит, и больше ничего не слышно... да, и белый хлеб свежий, толстыми ломтями нарезан, лежит на столе, и никто нам не завидует, у всех людей вокруг — тоже белый хлеб и варенье. Сколько хочешь... И мы сидим друг против друга и знаем, что и завтра так сможем сидеть, и так целую еще неделю... «Целая неделя, — говорила она, — ведь это целая жизнь! Только бы дожить до этого!..»
Отрывистый, не злой, но как бы серьезно предупреждающий лай донесся из прихожей, куда стремительно умчался, точно подброшенный пружиной с пола, Прыжок.
— Я еще руку до звонка не дотянул, а он уже слышит, чертенок! — одобрительно приговаривал Лезвин, входя.
Песик обнюхал его очень внимательно, не из недоверия: Лезвин был старый знакомый, — а просто чтоб разузнать, где тот был и с кем встречался.
— Вот альбомчик принес, не знаю, интересный ли. Не испанский. Какого-то старого немца. Рисунков много.
Нагнувшись над столом, они развернули и бегло перелистали альбом.
— Хороший. Спасибо. Ей, наверное, понравится.
— Вы думаете, сгодится? Испанцев мне все равно достать обещали.
— Нет, нет, и этот хорош. Нам же не обязательно великие мастера. Нам нужны лучше всего такие картинки, где много чего нарисовано, чтоб ей подольше разглядывать хватало.
Юлия улыбнулась, и Лезвин отметил, что улыбка у нее удивительная: шутливо извиняющаяся и нежная, когда она произносила это «нам». Точно не о матери говорила, а мать о своем маленьком: «нам нужно потеплее одеться».