Остановившись, не успев прицелиться, но всем существом своим желая попадания, весь перелившись в автомат, в длинную очередь, Шурка стреляет. Он неважный автоматчик, нет у него точной вскидки, но существует смертная удача, справедливость для отчаявшихся, обреченных, и Шурка попадает. Один из «охотников» летит наземь, потеряв кепи, раскинув руки, как для объятия, второй копошится возле товарища и, не выдержав топота набегающего Шурки, мчится от мостика к лесу, к алым калинам. Он размахивает двумя автоматами, спотыкается от неровного бега, а затем скрывается в высокой траве близ дороги, отрезав Шурке путь отступления.
«Охотнички», выбежавшие из деревни, уже взяли в кольцо, самые резвые добрались до речушки, чтобы не дать Шурке ускользнуть под защитой ольшаника, а несколько человек, и среди них пулеметчики, залегли на озими, наблюдая сверху. Успели, успели, нахлестнули петлю, не выпустили. Молодцы, молодцы!.. Везет ему, Шурке.
Он пробегает возле упавшего «охотника» и бросается под мосток. Есть еще время отдышаться и подумать. Этот, пятнистый, с биноклем и флягой, лежит вниз лицом, волосы густые, волнистые, и на них кровь. Теперь зауважает Шурку ягдкоманда, сильно зауважает. Теперь они знают, что дело имеют с парнем, который бывал в переделках. Еще бы, с письмом другого и не пошлют.
Шурка выглядывает из-под моста, выставив автомат и выжидая. Патронов, наверно, уже нет, да Шурка и не собирается проверять. Он достает нагревшийся в кармане маленький «вальтер».
«Охотнички», постреливая, начинают заходить от леса, по речушке, от деревни — со всех сторон, постепенно сужая кольцо. Они делают это очень медленно и грозно, чтобы, до того как броситься на партизана, вытрясти, раздавить его волю, выжать из него холодный пот, подержать в ознобе и заставить выйти, подняв руки.
Шурка смеется. В воображении своем, в проклятой своем пылком, разбуженном и натренированном чтением воображении он уже прошел все это, и происходящее воочию, оказывается, не так страшно. Он поудобнее укладывает «вальтер», чтобы легко было взять его любой рукой, и снова берется за автомат. Ага, как же он сразу не заметил: затвор удержался на боевом взводе, значит, по крайней мере один патрон еще есть в приемнике.
Высокий «охотничек», пригибаясь, идет по лугу. До него еще далеко, но Шурка начинает целиться. На пулевую суету вокруг он не обращает внимания. Он должен добить все патроны в автомате, чтобы оправдать выстрел из «вальтера».
Надо подождать совсем немного, пока приблизится этот, медленно подминающий траву. Только не отпускай себя, Шурка, не давай вернуться страху. Думай о чем-нибудь вечном, нетленном и прекрасном. Думай о городе, в котором ты вырос, о каштанах, коричневыми ядрами выскакивающих из расколовшейся шипастой оболочки и скачущих живым скоком по отполированной брусчатке наклонных улиц, о стынущих осенних заднепровских далях, открывающихся с откосов Первомайского сада, о полынных склонах Лукьяновки, которые, разъединив два города, верхний и нижний, вдруг вводят тебя в третий, степной, стрекочущий цикадами, о песке Чортороя, самом чистом в мире песке, который уносит тебя мягко и нежно под солнцем, будто тугая волна; думай о городе, который светится, как лампа на столе, который никогда не может надоесть, как лицо любимого человека. Думай о чернобыльских хуторах, рассеянных по лесам, полянам, перелескам, о ставках и копан-ках, заполненных темной водой, где ходят прирученными стайками рыбы, о бледно-розовых полях гречихи с музыкой пчел поверху, о неторопливых людях с лицами, готовыми к улыбке. Думай о том, что ты можешь унести с собой, чего никому уже не взять, только о Вере не думай. Это иная жизнь, она прольется дальше, без тебя, и кто-то займет твое место. Вера — это боль, не думай, просто пожелай, чтоб жизнь ее удалась.
Солнце показывает красный край над лесом, разжигая легкие облака, как сухую сосновую щепу, петухи орут в Груничах, будто сзывая на свадьбу, раскрываются желтые шары купав, но Шурка, не видя и не слыша ничего, целится в высокого «охотничка», идущего за двухнедельным отпуском и подминающего сапогами тонкие и хрупкие стебли перестоявшей овсяницы, Шурка шепчет какие-то слова, непонятные даже ему самому — еле шевелятся губы, сухой пот шершнем садится на лоб.
«Вальтер», трофейный дружок, лежит на земле, прямо перед глазами. Еще немного надо подпустить, немного…
Позади озими, со склона, могуче и уверенно, пристреливаясь, стучит пулемет. По ровному этому голосу, по четкой строчке пуль Шурка догадывается, что они поставили тяжелую треногу и теперь бьют с нее, выверяя наводку и стараясь прижать его к земле, не дать поднять головы, пока не подберется поближе этот высокий «охотник», а вслед за ним и другие.
Шурка смотрит на «вальтер», привстает: очередь пролетает с птичьим посвистыванием над головой, пулемет заталкивает его обратно под мосток. Шурка, кажется, слышит шаги высокого, слышит, как с хрустом ложатся стебли под подошвами. Ну… Остались лишь секунды, совсем пустяк, не страшно. Неожиданный испуг врывается в Шурку дрожью и слабостью в пальцах. Если из «вальтера»… если он сам… у них возникнет подозрение: почему же он не попытался сначала уничтожить письмо? Да-да!.. Это должно случиться в бою, внезапно.
Он выглядывает: высокому еще метров тридцать пройти. Очередь взметает землю по берегу ручья, очередь приближается, угрожая. Станковый огонь тяжелой и плотной ладонью заталкивает Шурку под мосток. И, обернувшись к этому огню, чуть выждав, видя и ощущая всем телом приближение пулевой строчки, Шурка поднимается как будто для рывка, он поднимается навстречу очереди, выбрав ту секунду, когда пулеметчик никак не сможет разминуться с ним. Губы Шурки шепчут что-то, ярко-зеленая озимь встает перед ним, и невнятные последние слова улетают в эту озимь.
Через день собранный в кулак и готовый к смерти отряд Парфеника пробил у Бушино ослабленный заслон егерей, срочно перебросивших главные силы и тяжелое оружие на другой край окружения, к дороге, ведущей через хутор Гадючку. Ещё через день, подсчитав потери, устроив раненых и дав живым передохнуть, Парфеник направил ударные группы минеров на магистраль, которая самым коротким образом вела из глубины рейха, от заводов Рура, к Волге. Он очень спешил, Парфеник. Телеграммы, принятые радисткой Верой Телешовой, требовали немедленных действий.
Дом на Лукьяновке вовсе не был так тих и пуст, как думалось Шурке. Да, огород с поникшими прошлогодними стеблями подсолнухов, плесень в углах и выбитые стекла, холод и сквозняки, да. Но за фанерной дверью в маленькой комнатушке длинный и нескладный, с белой остроконечной головой человек смотрит в мутное окно светлыми и прозрачными, как будто застывшими глазами, листает книги и что-то бормочет. Александр Алексеевич не уехал с семьей в августе сорок первого, как думал Шурка. Отправив свою Дану и четверых Домков во главе с почти взрослой уже, красивой и распорядительной Саней на телегах вместе с погонщиками, которые угоняли гурт бесценного племенного скота в глубь России (усатый Логвин Сажнюк командовал гуртовщиками), Александр Алексеевич не поехал на следующий день на первом номере трамвая на Киев-2, откуда должны были выезжать работники гороно, доставшие и для него эвакуационное разрешение. Он закрылся в своей комнатушке и просидел так несколько дней, не в силах покинуть город, который был ему дороже всего на свете. Потом он долго ходил по пустому дому, и к нему постепенно пришла мысль, что бывает одиночество и пострашнее, чем жизнь вне родного города. Только сейчас осознал он, что не может прожить без Даны и конопатых своих детей и что он, привыкший к постоянным и как будто обязательным и однообразным заботам жены, несколько преувеличивал смысл давнего прошлого, отделявшего его от самых близких людей и возносившего, даже скорбью и страданиями, над многими другими. Но было поздно — уехать Александр Алексеевич уже не мог. Он стал ждать жену и детей.
Изредка он выходил на улицу и однажды увидел, что город занят чужими, а к стенкам домов жмутся перепуганные люди, и лишь лавочники и спекулянты, раздобыв хорошие аусвайсы и отнеся сальце куда надо, ходят с достоинством и с надеждой на будущее. Потом до домика на Лукьяновке донесся треск расстрелов со стороны соседней Куреневки, из глубоких яров, и с той стороны, с Дарницы, где был лагерь для военнопленных. Александр Алексеевич ходил к лагерю искать Шурку, но еще за полверсты полицай в хорошем пиджаке с профессорского плеча и с белой повязкой остановил Александра Алексеевича и дал ему сапогом под зад, попутно пообещав искоренить всякую интеллигенцию, которая ходит по улицам и бормочет непонятно что. Потом к Александру Алексеевичу, который исчерпал запасы картошки и капусты в погребе и сильно голодал, приехал его давний знакомый, тоже из хорошей семьи, очень жалевший Александра Алексеевича за то, что тот так опустился при Советской власти, женившись на батрацкой дочери и обзаведясь горластыми конопушными детьми. Знакомый был в сопровождении двух немцев культурного облика, но в военном. Александру Алексеевичу, как бывшему Доминиани, предложили высокий пост при коменданте, особый паек и обещали дать квартиру на Печерске. Новой власти был очень нужен человек с фамилией, которую многие помнили в городе, слывущий честным и порядочным, с биографией страдальца. Такого человека можно, как флажок, выставлять на крыше управы, чтоб видели издалека поутру…