Офицеры вышли из дома на Лукьяновке со строго-презрительными лицами, как будто заложив за щеки огурцы, а знакомый в штатском, вытирая лицо, кричал громко: «Сумасшедший, сумасшедший!..»
Это услышал один из соседей, смышленый и здоровый старикан по прозвищу Чаклун. Ему очень нравилась крепкая хатка, построенная братьями Даны из чернобыльского леса, и хорошо обработанный и унавоженный огород, который теперь пустовал, а мог бы озолотить при правильном использовании, учитывая цены на рынке и здоровый подход властей к частному элементу. Чаклун понял, что Доминиани, который мог взлететь очень высоко и перед которым он на всякий случай снимал шляпу, новой власти не принял. Крик «сумасшедший» многое подсказал умному Чаклуну, он несколько раз посетил голодающего соседа, который не получал даже иждивенческого пайка и совсем опустился, провел с ним несколько откровенных бесед, а потом Чаклун, подсобрав оккупационное марки и завернув в холстину натур-продукт, сало и мед, навестил ведомство Рыковского — гарнизонного врача при коменданте города Киева. Чаклун нес с собой также заявление. Через несколько дней Александра Алексеевича увезли на телеге в сопровождении санитара и полицейского в Кирилловскую больницу — «дурдом», находившийся неподалеку, в бывшем монастыре, близ старой церкви, которую обновлял когда-то Врубель. Он и в самом деле был похож на сумасшедшего, старший Доминиани, худой, со светлыми, с легкой торфяной рыжеватинкой, в одну точку уставленными глазами. Пронзительность взгляда не могли скрыть даже тяжело наплывающие веки. Бывший фортификатор глядел куда-то далеко-далеко… Куда? За Подол, за Днепр с его рукавами, за черниговские и чернобыльские леса, в белые приуральские дали?
Чаклун провожал Александра Алексеевича и кричал: «Там ему лучше будет, там управа кормит!»
Не Шурка, другие прочитают документы о дальнейшей судьбе Александра Алексеевича и о том, что было в Киеве, красивейшем из городов, в годы нашествия. Прочитают, подошьют к делу и предъявят следствию, пытаясь разобраться и понять, как когда-то пытался Шурка. Но документы, увы, сухи и бесстрастны, их язык краток, факты и цифры — их красноречие, они не рассуждают о любви к Родине, верности долгу, ненависти, дружбе, трусости, подлости… И уж конечно, нет в них ничего о том, что думает и о чем говорит человек в последние свои минуты. Что могут сказать документы о последних словах?
«Население г. Киева по распоряжению штадткомис-сариата получает по 200 граммов хлеба в неделю, кроме того, работающие получают на своих местах дополнительно еще по 600 граммов хлеба в неделю. Эта норма хлеба не может продержать человека». «Разнарядка, которую дал «отдел здоровья» городской управы для Киево-Кирилловской лечебницы, не предусматривает получение хлеба для больных…» «Обитатели этих учреждений, с точки зрения новой Германии, не являются ценными». «Программа эвтаназии [23] является истинно гуманной и в том смысле, что сокращает число людей, не способных трудиться производительно, и, таким образом, сокращает количество едоков, отнимающих продукты у тех, кто трудится и воюет во имя победы великой Германии…» «Вчера рейхсминистр восточных провинций доктор Розенберг торжественно доложил фюреру о прибытии в рейх трехтысячного эше лона с продовольствием из восточных областей». «Питание больных по калорийности Не превышает 1000–1200 калорий в сутки, неудивительно, что температура тела у больных ниже 36 и даже 35 градусов…» «14 октября 1941 года в психиатрическую больницу вторгся отряд во главе с гарнизонным врачом Рыковским. Гитлеровцы загнали 300 больных в один из домов, где продержали без еды и воды несколько дней, а затем расстреляли. Все остальные больные были уничтожены 7 января, 27 марта и 17 октября 1942 года. Организаторами этих убийств, по свидетельству врачей, были начальник отдела «охраны здоровья» при генеральном комиссариате Гросскопф и врач военного госпиталя Больм».
В Приуралье, в уже побеленных зимой далях, ранним утром, еще сумрачным и глухим, маленькая Дана собирала детей; младших — в школу, старших — на работу. Горели редкие фонари на улице, а за поселком, за бараками, бессонно дымили высокие кирпичные трубы завода. Домки у остывшей печи молча и деловито возились с ватниками, валенками и бурками, пили морковный чай и ели пайковую селедку. Черная воронка репродуктора в коридоре барака сообщала об ожесточенных боях в Сталинграде, в районе заводов «Баррикады», «Красный Октябрь», Рынка, Спар-тановки. Домки слушали молча и насупленно, руки у них были темные, тяжелые, со ссадинами. Они сосредоточенно сопели и смотрели на Дану, ожидая команды на выход. Книгочеи и фантазеры, народ с летучей мыслью, они уже успели понять, что война вышла долгая, тяжелая и жаловаться нельзя; письма же из Киева не ходят. Надо работать и ждать.
Все же: последние слова? Красный край солнца над лесом, крик петухов, озимь, невнятное движение губ…
…Когда минеры Парфеника, взорвав мосты через Иншу и Дрижку, возвращались в отряд через Груничи, где стояла рота Азиева, пошел снег, вначале робко, одинокими пушинками, а затем плотно, густо, уверенно. Стали белыми луга с высокой, еще не полегшей травой, нежно-зеленая, только что поднявшаяся рожь, мостик через ручей. Партизаны запрокидывали головы, ловили сухими ртами снежинки, глядели в круговращение наверху.
Шел снег Сталинграда.
Последние слова: Родина, люблю.