— Ой и войну ты устроил, — откашлявшись, произносит Васько.

— Закрой дверь! — кричит Шурка. — Здесь особая часть!

Васько ухмыляется, открыв щербатый рот, надвигает на глаза линялую, собачьего меха, шапку. Лицо у Васька детское, кирпатое, а глаза, как у всех партизанских подлетков, взрослые, мудрые, на все наглядевшиеся.

— Ты это… — шепчет Васько, оглядываясь. — Ты, раз портишь, дай какой-нибудь газетки, потоньше… На закрутку. Ой, хлопцы нуждаются.

— Возьми! — Шурка отрывает полосу «Гамбургер Фремденблатт» — газетки с эсэсовской эмблемой, двумя зигзагообразными закорючками.

На этой полосе различные спортивные новости, фотографии загорелых юношей в длинных широких трусах и футболках, членов спортбунда, жонглирующих мячами. Они играют…

Васько, благодарно покашляв в кулак, растворяется в темноте, занимает свой пост.

— Не курил бы ты, Васько! — бросает вслед Шурка, руководимый безотчетным и бессмысленным накануне боя педагогическим инстинктом.

— А сало можно есть? — спрашивает невидимый Васько.

Шурка начинает собирать бумаги. Он должен заниматься своим делом. Обо всем, что встречается в документах и имеет значение для партизан, доложить, пересказать.

До четырех часов утра еще долго ждать, очень долго.

В своей наглухо закрытой, прочно срубленной полесской баньке Шурка не слышит короткой ночной суеты близ хаты, где разместился Парфеник со штабом. Простучало колесами в середине села, мелькнуло огоньками в приоткрытой двери, прозвенело, проржало, проойкало человечьими жалобными голосами, проскрипело ржавыми петлями, протупотало сапогами по крыльцу, и наконец твердый, не подстраивающийся к тишине, чрезвычайно самостоятельный голос Сычужного произнес:

— Левада, встать у двери, не пускать никого Никого! А вы, товарищи, тихо марш на квартиру разведки — и ни слова! Все.

Чиркающий длинной копотью по потолку язычок плошки высветил изнутри беленую хату с плотно завешенными рядном окнами. На дощатой лавке — человек, вытянувшийся так, как только мертвые вытягиваются, кажущийся невероятно длинным, с белым лицом. И лежит он, как только мертвые лежат, навзничь, запрокинув голову, нисколько не боясь жесткой скамьи.

— Микола, Микола… То ты мои очи повинен был накрыть, а не я твои.

Батя, Парфеник Дмитро Петрович, неуклюже сгибая ревматические суставы, опустился на колени возле лавки, потрогал щеку убитого — еще не выстыло тело, не вобрало в себя осенний холод, но на щеке со свежими порезами от бритья острым финским ножом уже проступила мгновенная мертвенная синева щетины.

Много смертей видел Дмитро Петрович, штатский человек, принуждаемый к войне, ой много, но Микола — наибольший любимец Бати, парень открытый, как ветер над пашней, смешливый, добрый, умеющий любое недосказанное слово поймать на лету, понять и — легкой пташкой — выполнить. Отчаянно везучий хлопец, родившийся с удачей в кулаке. Пробирался туда, куда и зайцу не пробежать. Фотографии Миколы с обещанием полпуда соли, коровы и денежной награды в рейхсмарках (денежка эта пока что ходит по твердому расписанию, как экспресс Берлин — Винница) вывешены во всех близлежащих городках, за ним гоняются полиция и СД Гомеля, Чернигова, Мозыря, Коростеня, Житомира; сам Прютцман, обергруппенфюрер СС, начальник полиции и войск СС на Украине, знает о Миколе Таранце (Таранец, он же Птаха, он же Гаевой, он же Кута), бывшем клубном работнике. С гармошкой, с бандурой, вывесив подсолнуховую шелуху на оттопыренную нижнюю губу, волоча вроде бы парализованную ногу, глядя подслеповато, дурень дурнем, Микола бродил по базарам, примечая, запоминая, переговариваясь ничего не значащими фразами с какими-то совершенно случайными людьми, так, прохожими. И много бывало шуму там, где проходил Микола. Ой, много!

— Микола, Микола, то ж тебе жить было до победы, до полной радости!..

Был Микола из тех, что шилом борща нальют, если надо, из снежка шубу слепят. Смерть его не брала, хоть за плечи хватала.

Да…

Ночная пуля ткнула Миколе под левый сосок. Но не такая уж дура пуля, не — такая мимолетная. Был послан Микола пощупать верную тропу через Яркины болота — единственный ход, про который могли не знать каратели. И нарвались Микола и двое его хлопцев на плотную засаду. Хорошо, в сумерках хлопцы, хоть и подраненные, смогли вытащить командира, не дали надругаться над телом, теперь похоронят по-человечески, Миколе и то — награда.

— Ой, хлопче, девки твои нецелованные будут ходить…

Приоткрыл Микола крепкие белые зубы, такие зубы, что колючую проволоку могли перегрызть.

Парфеник разговаривает с Миколой, а в стороне хаты — тихий говор помощников его, молодых друзей, подтянутых и деловитых.

— Ягдгруппа села на тропу.

— Предатель?

— Может, местный проводник. А может, сами нащупали. Там опытный народ.

— Да, перекрыто все. Полная блокада.

Парфеник как будто не у дел, весь в сухой слезе и немощи. За спиной его идут дела. Такой уж он, Батя, Таким его и встретил Гриша Запевалов, пограничный капитан, командир соседнего отрядика. Было это в октябре сорок первого, год назад, когда мелкие отряды, как цыганские семьи, бродили по лесам, ища геройскую коллективную смерть, пораженные страшным железным натиском немцев, несокрушимостью и отлаженностью их машины Встретились два отрядика, Батин и Запевалова, штатский и военный, и выходило по всему, что Грише, кадровому командиру, четкому службисту, человеку довольно молодому, скуластому, резкому, быть объединенным командиром. Но пригляделся Гриша: у Бати — с его валкой утиной походкой, с его странным, как будто сторонним, про другое, неважное, скорострельным прибауточным говорком, с его козлиным смешком, с его непременным полустаканчиком самограя за едой — люди лучше, чем у него, Запевалова, одеты и обуты, лучше кормлены; и бочоночки с вареньем, смальцем, пшеном у него припрятаны в разных лесных схронах, отмеченных не на карте, а цепкой памятью немногих командиров, куда нет доступа предателю или просто любителю наживы; мешки с мукой спущены на неприметных канатах в проточные холодные озера; и свои люди найдены в каждом окрестном селе; и дисциплина у Бати вроде бы вольная, без окрику, без строгости, но четкая и нерушимая. И всюду на Полесье Батя свой, желанный, понятный, с каждым у Бати текучий невнятный разговорчик, как будто ни о чем, а смотришь — дело пошло, двинулось, случайный мужичок в хуторке теперь будет надежной пристанью. И понял Гриша Запевалов, человек, у которого, на общее счастье, ум оказался сильнее самолюбия, что эта лесная война — Батина, а ему, Грише, профессиональному военному, партийцу, с грамотой, данной высшими командными курсами, лучше быть в этом отряде комиссаром. Так порешили они, расцеловались — и дело пошло, крепкое они вдвоем замесили тесто.

Не прост Батя Парфеник, ох не прост.

И вот сейчас, отстояв на коленях перед Миколой тихие поминки, давясь самой трудной, самой жесткой нетекучей слезой, что каменной коркой давит и рвет горло, напомнив себе, без пощады для сердца, как пришел чубатый Микола в отряд, неся побитую, онемевшую гармонику, как плясал, как пел («Ой, не свиты, мисяченьку, не свиты никому»), как, узнав про Батину дальнозоркость, совершил шалый набег на аптеку житомирского фольксдойча («Лучшие очки для господ офицеров, диплом-оптикер»), принеся на выбор, не желая ошибиться, пятьдесят пар окуляров, поднялся Дмитро Петрович с колен, сипло подышал, чтобы прогнать предательского петуха, засевшего в голосовых связках, и сказал:

— Немцы знают, кого убили?

— Нет, — сказал Сычужный. — Перестрелка была в сумерках, преследовать по болоту они не стали…

— Так. Це добре. Дуже добре.

И задумался Парфеник. На Миколу уже не глядел, чтоб не сбивать мыслей. Накрыл убитого рядном. Ему, командиру, надо' думать о семистах живых, что ждут рассвета, надеясь на Батю и на его штаб.

— Вот что, хлопцы, — сказал Дмитро Петрович. — Поговорим про Миколу. С хорошей криницы и в мороз вода.

Шурка чуть не задремал над своими архивами. Ночь еще только начинается, до четырех ой как далеко… Грешно спать в такую ночь. Шурка полистал дневничок какого-то грамотного фельдфебеля («Честь — это мужское самолюбие», «Отказ от свободы — высшая доблесть солдата», «Зимняя добавка рома в чай с 1.11», «Пуховый платок — 1, коврик теплый — 1», «Наступающий всегда наталкивается на владельца». Фюрер») и вышел в темь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: