— Сколько раз меня выгоняли с лекций в училище за этот смех, — сказал Левин. Он на самом деле был совсем не пьян.
Вольнов выругался. Агнии уже не было видно. Он чувствовал, что Левин не хочет, чтобы он возвращался к ней. И это обозлило его. Он еще раз выругался вдогонку Левину и пошел назад.
Первая скамейка на бульваре была пуста, и весь бульвар — тоже. И, увидев это, Вольнов ощутил гнетущую, зияющую пустоту в себе. Как будто везде кончилась жизнь. Как будто она не начиналась. Как будто он навсегда был оставлен на вымершей, холодной планете.
Он сел на низенькую ограду газона и закурил.
Хилые деревца-подростки стояли посреди газона, опираясь на струганые палки. Их посадили на месте умерших от старости бульварных лип. Им дали опору и привязали к ней.
Вольнов снял фуражку, зачем-то потрогал позеленевшего «краба». Надо было возвращаться на судно, на маленький корявый сейнер, который трется сейчас о сваи причала и думает свои металлические мысли.
Неужели она ушла? И уходит все дальше по спящим улицам, и трогает холодными ладонями щеки, и торопится домой, потому что ей наплевать на него, и потому что она хочет спать, и потому что она обиделась на Яшку. Он вспомнил, как она сказала: «Что значит — крепкий паренек?»
Она ушла, и долго, весь рейс до Камчатки, будут жить эти воспоминания о женщине, которая была с ним рядом один сегодняшний вечер. Десятки раз по вечерам зажгутся на крыльях рубки отличительные огни и будут гореть до утра, красным и зеленым немигающим взглядом смотреть вперед. И потом время, то время, которое затягивает все — и радостное и больное, — приглушит воспоминания. Все кончается на этом свете.
Вольнов сидел, курил и вдруг услышал стук каблуков по асфальту, быстрый и тревожный. Потом стук умолк.
Вольнов поднял голову и увидел ее. Она шла теперь прямо по пыльной траве газона, наискось через бульвар, к нему, отводя от лица слабые ветки молоденьких лип. Он все сидел. Он почувствовал вдруг огромную усталость. Его хватило только на то, чтобы улыбнуться ей виновато и робко.
— О боже мой, — сказала она, остановившись перед ним. — О боже мой, я вернулась… Я ушла, а потом вернулась. Мне нужно было еще раз увидеть вас.
— Яков уже на судне, наверное, — сказал Вольнов. Он сам не знал, что и зачем говорит сейчас.
— Встаньте, — сказала она.
Он послушно встал, и они пошли по бульвару. Сырой песок скрипел под ногами.
— О боже мой, — опять сказала она и обеими руками взяла у него фуражку.
Забытые фонари все горели на набережной. Они были чуточку светлее неба. Ни одного прохожего. И по-утреннему начинают высвистывать где-то пичуги. Цветные буквы глядят с театральных афиш. Плоты медленно, как время сейчас, текут по Двине к морю. Дымят впереди них угрюмые буксиры, рыжие дымы неохотно расползаются в холодеющем воздухе.
Хмель пропал, голова ясна, чуть зябко.
— Почему вы смотрите под ноги, вы всегда смотрите под ноги?
— Вам нравится Архангельск?
— Вы были в Ленинграде?
— Я не люблю, когда траву подстригают на газонах, а вы?
Маленький деревянный домик с палисадником и резными ставнями. Старые рябины и кусты смородины вокруг. И вдоль тихой улицы, поросшей густой и крепенькой травой, десятки таких же других домов. Улица упирается в Двину. Над водой — первый туман. Земснаряд приткнулся к низкому берегу, чавкают и поскрипывают ковши, шипит пар.
— Это мой дом, — шепнула она, останавливаясь. — Мы пришли. Вы меня проводили. Я здесь родилась. И уже очень поздно. Очень.
— Да.
— Уже роса.
— Я люблю запах смородины…
— Так пахнет только черная.
— Да. В семь тридцать мы снимаемся.
— К зиме отец связывает кусты веревками. Чтобы не поломал их снег.
Вольнов не знал, что говорить и делать дальше. Он понимал только одно — невозможно уйти сейчас, вот так… Если он уйдет, вернется пустота. И только эта женщина в запылившихся туфельках сможет помочь ему, но она останется далеко. И с каждым часом будет все дальше, потому что суда каравана поплывут на восток.
У Двины все шипел, ровно и бесконечно, пар и чавкали ковши земснаряда.
— Уже роса, — сказала она. — У меня волосы совсем тяжелые от нее.
— Все это, наверное, глупо… Мне уходить? — с отчаянием пробормотал он.
«Я просто должен взять ее на руки, — подумал он. — Я должен взять ее на руки — и все. Но я никогда не решусь сделать это, если она сама не поможет мне решиться. Я повернусь и уйду, и останусь один, и буду стискивать кулаки от тоски по тебе. И весь рейс мне будет пусто и плохо от тоски по тебе. Ну, помоги, помоги мне… я не могу ни на что решиться сам…»
— Боже мой, боже мой, — сказала она, закрыв глаза ладонями. — Что это происходит… И вы сейчас никуда не уйдете. И вы это знаете…
Она дотронулась до деревянного засова на палисаднике, и калитка сама зашелестела и отворилась, приминая желтые высокие цветы. Цветы закачались, кивая ему лохматыми сонными головами.
Она шла впереди, то и дело трогая пальцем губы и морща брови, а у крыльца прошептала:
— Ступеньки скрипят, особенно третья — та, где дырка от сучка… Умоляю вас — тихо!..
Потом темнота лестницы, запах незнакомого дома и скрип третьей ступеньки, на которую он, конечно, наступил.
Часть вторая
1
Вольнов спал, все время чувствуя, что сейнер двигается вперед, дизель стучит нормально и в печурке не погас огонь, от которого жарко ногам. Но кроме этих привычных и покойных ощущений его тревожило шуршание и трепыхание за тонким бортом, тот скрежещущий, неприятный звук, с которым цеплялись за обшивку льдины, обламываясь и подныривая под судно.
Вольнов спал тяжелым, нездоровым сном. В кубрике было душно, пахло каменноугольным дымом, нагревшейся краской, сырой одеждой.
Скрежет за бортом, всхлипывания стиснутой между льдом и бортом воды, сотрясения корпуса становились все сильнее. И Вольнов стянул с себя пелену усталости и забытья и сел на койке.
Ему что-то снилось опять. Он спал три часа восемь минут, и все это время ему что-то снилось.
Вольнов выпил кружку пахнущей железом воды и полез по трапу наверх.
Рубка была пуста. Только подрагивал отключенный штурвал. Очевидно, старпом перебрался на верхний мостик. Оттуда удобней управлять судном во льдах.
Шел дождь. Он косо падал на льдины, мутил воду в разводьях, стучал по брезентовым обвесам. Тучи висели совсем низко и неподвижно.
Рассвет занимался над Восточно-Сибирским морем.
Это было уже пятое море, которое оставалось у них по корме. Позади были Белое, Баренцево, Карское море и море Лаптевых.
Впереди по курсу, у горизонта, льдины сливались в сплошной белый барьер. Суда каравана еще сохраняли строй двух кильватерных колонн. В голове каждой колонны дымили густым, перекрученным дымом ледоколы.
Вольнов поднялся по скоб-трапу на верхний мостик. Пахнуло дизельным выхлопом. Дождевые капли брызнули в лицо сырым холодом. На перевернутом пожарном ведре сидел Корпускул и спал, уперев голову в тумбу прожектора. Старший помощник сам стоял у штурвала.
— Когда вошли в перемычку? — спросил Вольнов, снимая с леерной стойки бинокль.
— Минут тридцать, товарищ капитан, — сипло сказал старпом.
— Почему не разбудили меня? Почему спит вахтенный? И возьмите больше вправо.
Впереди тяжело плюхалась сырая растрепанная льдина. Ее бок был измазан красным. Когда караван проходит ледовую перемычку, за ним всегда остаются красные следы — сурик с днищ.
— Разве это такой лед, чтобы будить вас? — спросил старпом. — И что делать вахтенному, если я сам стою на руле? А люди устали как собаки.
— Сбрили бы вы усы, старпом, — сказал Вольнов и стал протирать стекла бинокля. Старпом выпятил вперед подбородок. Он был упрям и задирист. И молод. Ему хотелось самому воевать со льдами и туманами. Он был маленького роста, но страшно жилистый, верткий, с яркими коричневыми глазами. В правом среди коричневого застрял острый кусочек черного, и поэтому взгляд старпома был плутоватый.