Вольнов поднял бинокль. Сквозь линзы мир вокруг казался цветистей и веселее. Вольнов отрегулировал резкость по перекрестью рей на ледоколе. Ледокол шел на милю впереди. Его широкая корма желтела чистой палубой. Под урезом кормы кипела зелено-белая бурунная струя. Кто-то одетый в одну только красную майку прошел по корме, потянулся, зевнул. Был виден даже парок над голыми плечами.
— Брр! — сказал Вольнов и невольно поежился.
— Скоро опять туман будет, — сказал старпом и шмыгнул носом.
Вольнов перевел бинокль на небо у горизонта. По низким тучам расплывались темные и белесые полосы — отражения воды и ледяных полей.
— Тучки заболели ангиной, — сказал Вольнов. Рукава ватника уже плохо гнулись, набухли влагой.
Айонский ледяной массив… Всегда тут что-нибудь случается. Ветер с норда. Он и нагнал сюда льды. И теперь приходится идти на юг вместо востока. Противно, когда не приближаешься к цели. Но дизель стучит, и флаг не обвисает на гафеле — значит, все еще не так плохо. Уже больше половины пути осталось за кормой. Обнаглели люди. Они все идут и идут вперед на этих челноках с обшивкой толщиной в ноготь.
По правому борту открывался берег — мыс Шелагский, черный, морщинистый, черствый.
Караван растянулся. Уже несколько сейнеров вышли из строя, не успев проскочить в раздвинутую ледоколом лазейку. Льдины лежали на густой, маслянистой воде бесшумно и невозмутимо. Трудно было заметить их движение. Но они двигались, черт бы их побрал. Они будто нюхом чуяли, где есть еще незанятые пространства, и сразу подтягивались туда и закрывали полыньи. От льдин тянуло сырым, мозглым холодом, как из земляного погреба. Они пахли не свежестью, а затхлой прелостью осенних листьев.
Вольнов засунул руки в тесные карманы ватника. Руки мерзли.
— Есть хотите? — спросил старпом.
— А что-нибудь осталось от ужина?
Старпом усмехнулся и потер свои белобрысые усы черным от давней грязи пальцем.
— Для кого осталось, а для кого и нет.
— Жук ты, одесский жук, — сказал Вольнов. — Признайся наконец, сколько ведер картошки в Тикси продал?.. И прибавь оборотов… Хотя я сам…
Он дунул в переговорную трубу, прикоснувшись губами к холодной, позеленевшей от сырости меди раструба. В машинном отделении слабо пискнул свисток. Вахтенный моторист внизу вынул заглушку, и переговорная труба сразу густо наполнилась лязгом и гулом двигателя.
— Ершов слушает!
— Прибавьте еще десять оборотов! — крикнул Вольнов. — И внимательнее на реверсе: входим в тяжелый лед.
— Мясные консервы в духовке на камбузе, открытая банка, — сказал старпом.
— Я тебя спросил о картошке.
— Глеб Иванович, вы меня сейчас опять воспитывать будете? — жалобно заныл старпом. — Не надо, а? Ведь все равно бесполезно… Меня в шестилетнем возрасте исключили из детсада за аморальность. Я частушку все пел: «Очень рваная зада у нашего детсада…» Вот меня и исключили. И с самых тех пор я воспитанию не поддаюсь.
— Черт бы тебя побрал, кулик одесский, — сказал Вольнов и засмеялся. — Твое счастье, что не пойман — не вор.
Старпом продал зимовщикам в бухте Тикси несколько ведер картошки. Конечно, не по своей цене. Это была первая свежая картошка, которую видели тиксинцы, и они не жалели на нее денег. А старпом купил на всю выручку оленины, и команда была довольна.
— И кипяток еще не остыл, наверное, — сказал старпом. — Попить можете с малиновым экстрактом.
— Хорошо, — сказал Вольнов. Он наконец вспомнил сон, который ему снился.
Ему приснилась Агния. И было странно, что он сразу не вспомнил сна, потому что весь перегон он думал о ней. Ему снилось, что они едут в каком-то быстром поезде, наверное «полярной стреле», в одном вагоне, но в разных купе, потому что она не одна. С ней муж и дочка.
И вот он сидел один в своем купе, думал о ней, и вдруг она пришла, села напротив на диван. Они молчали, глядели в окно на березовые леса, за стеклом летел дым. Потом она сказала, что очень хочет малинового льда. И на первой же остановке он сошел, бросился искать мороженщицу, нашел ее, и залил лед малиновым экстрактом, и принес его, но поезд уже ушел. Здесь он проснулся, но ему почему-то не было плохо на душе. Наверное, во сне он очень верил в то, что она любит его и простила его, и что ей тоже грустно. Но это было только в первый момент после сна. А потом чувство вины перед ней вернулось.
…Она говорила тогда, что должна что-то объяснить, что все очень нехорошо, ей теперь нет прощения, он будет о ней думать плохо. И она заплакала тогда, утром в Архангельске. Вольнову надо было уходить, он опаздывал на судно к отходу. А она плакала, и он не мог ее бросить и начинал немного злиться.
— Я же не люблю вас, я ни капельки не люблю вас, — говорила она. А в коридоре за дверьми ее комнаты жужжал электросчетчик, и Вольнов все время слышал его то ослабевающее, то нарастающее жужжание. — И это ужасно, что все так случилось.
— Мне надо уходить, — сказал Вольнов, и сухой язык плохо слушался его. — Не плачь. Я тебя очень прошу: не плачь. Не было ничего плохого, честное слово… Ты знаешь, вот у меня веснушки на плечах, и я всегда их стыдился, честное слово… А сегодня мне не стыдно, это первый раз в моей жизни так, ты понимаешь?
— Глеб, вы очень смешной, — сказала она сквозь слезы.
— Ну, улыбнись тогда, — сказал Глеб и пальцем стер с ее щеки слезу. — Ведь ты была летчицей, тебе стыдно плакать, улыбнись… Я опаздываю на судно, и я не могу уйти, пока ты плачешь.
И вдруг она перестала плакать и сказала быстро, строго, с каким-то облегчением:
— Отвернитесь, я оденусь и провожу вас.
Она так все время и говорила ему «вы».
Когда они шли по улице, она была уже совсем такой же, как накануне вечером, в ресторане. Как будто ничего не случилось в эту ночь, как будто она только что не плакала.
По утренним улицам торопились на лесобиржи, заводы, доки, стройки рабочие люди, курили свои первые папиросы и кашляли от первого дыма. В трамваях было полным-полно, такси не видно, срок отхода каравана уже наступил, но Вольнов надеялся на то, что кто-нибудь из начальства загулял вчера и отход задержится. Вольнов знал, как перегонщики веселятся перед Арктикой… Яркие флаги бились на ветру на мачтах иностранных судов вдоль бесконечных архангельских причалов, иностранцы грузились лесом. Сотни бревен и досок кружились в реке. Река была очень широкой и хранила спокойствие среди суеты утреннего города. На душе, как всегда перед отходом в далекий рейс, было чуть тревожно. И женщина, которая шла рядом с Вольновым, стала отдаляться от него и чужеть. Ночью, у нее дома, он был полон тепла и нежности к ней, а сейчас мысли о судне, об опоздании, о старости механика, о пресной воде, которую надо будет взять на ходу из реки, о топливе, о погоде в горле Белого моря стали отдалять его от этой женщины. И он уже плохо понимал, зачем она в такую рань пошла провожать его, зачем в такую рань намазала себе губы.
— Может, ты вернешься? — спросил Вольнов. — А? Я, пожалуй, попробую проголосовать грузовик. Иначе будет скандал страшной силы. И потом, я стою борт о борт с Яшкой. Будет ли тебе удобно встречаться с ним?
— Где вы стоите? — спокойно спросила она.
— У самой Экономии.
— Вчера утром я была там и купалась там — и не видела никаких сейнеров.
— Мы пришли после полудня.
— Я люблю там купаться.
Она совершенно не собиралась оставлять его одного. Она даже говорить стала медлительно. А он здорово опаздывал.
— Неужели здесь нигде нельзя достать такси?
— Там очень хорошо купаться, — повторила она. И ему показалось, что она издевается над ним.
— Там, как и везде, полным-полно мазута, — сказал Вольнов.
— Нет. Там течение отжимает мазут и щепки к левому берегу.
— Я напишу тебе с Диксона, — сказал он.
— Зачем? — спросила она. — Смотри: вон такси!
Старая, какая-то даже лохматая и серая от старости «Победа» с зеленым огоньком выворачивала из-за угла набережной. К ней бежали двое военных моряков.