Проснувшись, капитан Памфил обходил свое судно, проверяя, занят ли своим делом каждый человек и на месте ли каждая вещь. Приказав раздать матросам суточный рацион водки и распределив между юнгами удары линька; оглядев небо, изучив море и определив направление ветра; наконец, обретя ту безмятежность духа, какая дается сознанием исполненного долга, капитан в сопровождении Жака, который рос на глазах, разделяя с пернатым соперником всю привязанность хозяина, направлялся к попугаю и давал ему ежедневный урок провансальского языка. Если капитан Памфил был доволен учеником, он просовывал между прутьями клетки кусочек сахара — награду, казалось весьма ценимую Катакуа и вызывавшую жгучую зависть Жака. Случалось, какое-либо внезапное происшествие отвлекало внимание капитана; тогда Жак приближался к клетке и к полному отчаянию Катакуа действовал так ловко, что чаще всего кусок сахара доставался не тому, кому был предназначен, и тот, потрясая лапкой и подняв дыбом хохол, оглашал воздух самыми грозными своими песнями и самыми страшными ругательствами. Что касается Жака, он с невинным видом оставался поблизости от темницы, где бесновался обворованный попугай; если Жак не успевал сгрызть сахар, он засовывал остаток за щеку, оставляя его там потихоньку таять, а сам почесывал бока и блаженно жмурился (единственной карой за его преступление была необходимость пить сахар, вместо того чтобы его съесть).
Каждому ясно, что это посягательство на его движимое имущество было для Катакуа чрезвычайно неприятным, и как только капитан Памфил к нему приближался, попугай исполнял весь свой репертуар. К несчастью, ни один из наставников не научил его кричать «Держи вора!», и капитан, пребывая в уверенности, что попугай съел свое лакомство, а его выходки (они были не чем иным, как формальным обвинением!) вызваны удовольствием видеть хозяина, ограничивался нежным почесыванием птичьей головы. Катакуа до известной степени ценил эту ласку, но все же больше ценил упомянутый кусочек сахара. В конце концов Катакуа понял, что ему самому придется позаботиться о возмездии. Однажды, когда Жак, украв сахар, снова просунул руку в клетку, чтобы подобрать крошки, Катакуа повис на одной лапе и, делая вид, что занимается гимнастикой, поймал большой палец обезьяны и впился в него клювом. Жак пронзительно взвизгнул, ухватился за снасти и поднялся, насколько хватило дерева и пеньки. Остановившись в самой высокой точке судна, он с жалобным видом вцепился в мачту тремя лапками, а четвертой тряс, будто в ней было кропило.
Настал час обеда. Капитан Памфил посвистел Жаку, но тот не отозвался; это молчание столь не соответствовало распорядку дня обезьяны, что капитан Памфил забеспокоился. Он снова свистнул, и на этот раз в ответ послышалось ворчание, раздавшееся словно с облаков. Подняв глаза, капитан увидел Жака, который давал свое благословение urbi et orbi[17]; между ним и капитаном произошел обмен сигналами, в результате выяснилось, что Жак упорно отказывается спуститься. Капитан Памфил, приучивший свою команду к беспрекословному повиновению, не желал позволить обезьяне нарушить дисциплину. Он взял рупор и позвал Двойную Глотку. Требуемое лицо, поднявшись задом наперед по трапу из кухни, тотчас явилось и приблизилось к капитану с видом примерно таким, с каким собака, которую дрессирует сторож, подходит к нему за наказанием. Капитан Памфил, не любивший утруждать себя ради подчиненных, молча указал юнге на упрямца, корчившего гримасы на своей жердочке. Мгновенно поняв, что от него требуется, Двойная Глотка ухватился за ведущую к вантам лестницу и вскарабкался по ней с ловкостью, доказывавшей, что капитан, удостоив его этим опасным поручением, сделал правильный выбор.
На решимость капитана повлияло еще одно рассуждение, основанное полностью не то чтобы на изучении сердца, но на знании желудка: Двойная Глотка был занят только на кухне, и к его почетным обязанностям с уважением относилась вся команда, а в особенности Жак, предпочитавший эту часть судна всем остальным. Поэтому Жак был связан тесной дружбой с этим новым персонажем, только что выведенным нами на сцену и обязанным своим выразительным прозвищем, которое заменило его подлинное имя, той легкости, с какой он благодаря занимаемой им должности мог обедать прежде других, что не мешало ему обедать еще раз после всех остальных. Так вот, Жак понял Двойную Глотку, Двойная Глотка также понял Жака, и следствием этого взаимопонимания явилось то обстоятельство, что Жак, не пытаясь бежать, как он не преминул бы поступить, будь за ним послан любой другой человек, проделал половину пути ему навстречу, и два друга встретились на перекладине грот-брамселя, откуда немедленно спустились (один на руках у другого) на палубу, где их ждал капитан Памфил.
Капитану Памфилу было известно лишь одно средство, исцеляющее раны любого происхождения: компресс из водки, тафии или рома; поэтому, смочив тряпку одной из вышеупомянутых жидкостей, он обернул ею раненый палец Жака. Почувствовав прикосновение спирта к живому мясу, Жак ужасно сморщился; но, увидев, как Двойная Глотка, воспользовавшись тем, что капитан отвернулся, поспешно проглотил оставшуюся в стакане жидкость, в которой смачивали тряпку, он догадался: лекарство, причиняющее боль, может оказаться благотворным питьем. Сделав такой вывод, он высунул язык и осторожно лизнул повязку; затем, понемногу войдя во вкус, стал просто-напросто сосать свой большой палец; поскольку капитан приказал смачивать повязку каждые десять минут, а его приказания исполнялись точно, через два часа Жак начал моргать глазами и сонно покачивать головой. Лечение шло своим чередом, Жаку оно все больше нравилось; в конце концов он мертвецки пьяным свалился на руки своему другу Двойной Глотке, а тот отнес раненого в каюту и уложил его на свою собственную постель.
Жак проспал двенадцать часов подряд. Как только он проснулся, его взгляд прежде всего упал на друга-юнгу, занятого ощипыванием курицы. Это зрелище не было новым для Жака, однако на этот раз оно, казалось, особенно заинтересовало его; он тихонько встал, приблизился к Двойной Глотке, не сводя с него глаз, и, сидя неподвижно все время, пока длилась процедура, и пристально наблюдая за ней, стал изучать приемы, которыми пользовался этот труженик. Когда курица была ощипана, Жак, еще ощущавший некоторую тяжесть в голове, поднялся на палубу подышать свежим воздухом.
На следующий день по-прежнему дул попутный ветер. Видя, что все идет так, как ему хотелось бы, и не считая нужным везти в Марсель оставшихся на судне кур и уток (которых, впрочем, он и покупал не с целью наживы), капитан приказал — под тем предлогом, что здоровье его пошатнулось, — ежедневно подавать ему, кроме буйабеса и куска гиппопотама, только что убитую птицу, отварив или зажарив ее. Через пять минут после того как было отдано это распоряжение, послышался предсмертный крик гибнущей под ножом утки.
Услышав его, Жак поспешно спустился с грот-рея (не знающий его эгоистического нрава мог бы подумать, что он спешит на помощь жертве) и бросился в каюту. Он нашел там Двойную Глотку, добросовестно исполнявшего обязанности поваренка, продолжая ощипывать птицу, пока на ее теле оставался хотя бы легчайший пушок. Как и в прошлый раз, Жак, казалось, чрезвычайно заинтересовался происходящим. Затем он снова поднялся на палубу, в первый раз после приключившегося с ним несчастья приблизился к клетке Катакуа и долго ходил вокруг нее, стараясь держаться подальше от клюва попугая. Наконец, улучив подходящую минуту, он ухватил перо хвоста какаду и — хотя Катакуа хлопал крыльями и ругался — так сильно дернул, что оно осталось в его руках. Этот опыт, каким бы незначительным он ни показался на первый взгляд, все же, по-видимому, доставил Жаку огромное удовольствие. Он стал приплясывать на месте, подпрыгивая и падая на все четыре лапы, что служило у него выражением высшей степени удовлетворения.
Тем временем судно на всех парусах неслось в Атлантический океан. Берег скрылся из вида; кругом остались лишь вода и небо, создавая впечатление лежащего за горизонтом бескрайнего простора. Изредка пролетали только крупные морские птицы, путешествующие с одного континента на другой. Капитан Памфил, доверившись инстинкту Катакуа, который должен был подсказать попугаю, что его крылья слишком слабы для долгого перелета, открыл темницу своего воспитанника и позволил ему свободно порхать среди снастей. Катакуа, вне себя от радости, немедленно воспользовался разрешением — взлетел на брам-стеньгу, уселся там и, к большому удовольствию команды, исполнил весь свой репертуар (он один производил больше шума, чем двадцать пять смотревших на него матросов).
17
Городу и миру (лат.).