До получения наследства он не имел возможности часто ходить в кино, да и картины были тогда больше героические или приключенческие; в них было много, даже слишком много поцелуев, и можно было вместе с другими остроумными ребятами громко вторить этим поцелуям, чмокая собственную руку. Но нельзя было увидеть ничего такого… действительно поучительного.
Мало-помалу он обнаружил существование Национальной галереи и Саут-Кенсингтонского музея. Они были открыты по воскресеньям. Там можно было бродить, тихонько посвистывая. Можно было посматривать искоса. Потом осмелеть и смотреть прямо. Множество народу смотрит открыто, не краснея. Удивительно, до чего статуя или картина может быть обнаженной и все же бесстрастно несообщительной…
Еще можно было подглядывать в окна. Против окна его спальни тянулась мансарда целого ряда домов на Юстон-роуд. Там каждый вечер ложились спать — в частности одна молодая женщина, совершенно равнодушная к тому, видят ее или нет, раздевалась догола перед маленьким зеркалом. Погасив у себя свет и стоя в темноте, он смотрел, как постепенно освобождается от одежд ее освещенное светло-розовое тело. Он видел ее руки и торс, когда она расчесывала волосы. Взобравшись на стул, он видел уже большую часть всей ее фигуры. Но никогда не мог увидеть всего. Она зевала. Еще мгновение — она надевала ночную рубашку — и свет гас.
Тайна оставалась неразгаданной.
В те годы роздыха женщины как будто старались показать себя побольше, никогда не показывая достаточно… Но иногда казалось, будто видишь их сквозь платье. Как-то вечером, сидя в гостиной, он изучал объявления бельевого магазина в каком-то иллюстрированном журнале и вдруг поднял глаза. За письменным столом, спиной к нему, сидела мисс Пулэй. Ее светлые волосы, подстриженные, как у мальчика, открывали полную круглую шею: в разрезе платья была видна светлая кожа до углубления между лопатками. И потом — линии ее тела, такие отчетливые, и голые локти, и одна нога, отставленная назад…
Он едва мог поверить своим глазам: вот край чулка и над ним — целых три дюйма голого гладкого и блестящего тела мисс Пулэй — до самого подола узкой юбки.
Реакция была необычайная. Ему захотелось убить мисс Пулэй. Захотелось кинуться на нее, повалить ее на пол и убить. У него было мучительное ощущение, будто она в чем-то обманывает его. Случайные мелкие обстоятельства мешали ему встать, пока она не ушла. Тут он отшвырнул журнал и поспешил затвориться у себя в комнате.
4. Самоутверждение
Содержание переживаемой Homo Тьюлером метаморфозы отнюдь не исчерпывалось неистовыми требованиями нашей безумной матери-природы, вынуждающими нас искать «облегчения». В его перестраивающийся внутренний мир вторгалось немало и других явлений, — среди них были гораздо более существенные, чем эта жажда бессмысленного и бесплодного оргазма.
В стадии головастика Homo Тьюлер — жалкое, пугливое существо, ежеминутно готовое обратиться в бегство и скрыться; но после метаморфозы и превращения во взрослого представителя приматов в его окрепшей психике появляется целый ряд новых черт позднейшего происхождения. Человекообразные обезьяны, включая Hominid'ов, рано отделились от обыкновенных обезьян и лемуров и стали развиваться в особом направлении, превращаясь в эгоцентрические воинственные существа с характерной наклонностью присваивать себе все, что видит глаз. В короткий период одного миллиона лет или около этого Homo всех видов был против воли, насильственно поставлен в чуждые ему условия общественной жизни. Но природная основа его осталась прежней. Как и раньше, он хочет чувствовать себя победителем, хозяином, господином, владельцем всего окружающего и не упускает ни одной возможности испытать это чувство.
Это в нем гораздо более неистребимо, чем голод или похоть — влечения, которые можно на время насытить или подавить. Но он жаждет самовозвеличения и самоутверждения с момента, когда у него появляется первый пух на щеках, и до последнего издыхания. В этом выражается его инстинктивный протест против тех социальных рамок, в которые он неожиданно оказался поставленным и которые продолжают служить препоной его анархическим наклонностям. Он никогда не в силах забыться, никогда не может безмятежно пастись, как овца, или щипать травку, как кролик.
Это противоречие неустранимо, и даже если порода Homo Тьюлера внезапно поднимется до того уровня, который действительно даст ей право называться именем Homo sapiens, столь преждевременно и неосновательно ею присвоенным, этот конфликт — именно конфликт нравственный, необходимость воспитания и подгонки к требованиям жизни и общества, источник всех религий — не потеряет своего значения. Его можно ввести в рамки, смягчить, затушевать, облагородить, но не уничтожить. Не будем увлекаться пророчествами и предсказаниями. В этой книге нас интересует не та возможная, но маловероятная разновидность под названием Homo sapiens, которая, может быть, действительно восстанет против древней матери-природы и попытается вырвать свою судьбу из ее рук. Речь идет о животном, стоящем гораздо ниже интеллектуального уровня, потребного для такого бунта Сатаны. Речь идет о нашем образчике Homo Тьюлера и его личном стремлении заявить о себе как можно громче в обществе, среди которого он оказался.
Уже упоминавшийся нами милый философ Адлер, интересуясь больше вопросами воспитания и общего поведения, чем половыми извращениями, сильно ограничил сферу применения фрейдистско-юнговской психологии, сведя ее к так называемому «комплексу неполноценности». Но он, видимо, мыслил себе этот комплекс как нечто в значительной мере излечимое, тогда как на самом деле у всех живущих обществом Hominid'ов, включая все живые особи Homo Тьюлера, крупные и мелкие, в неволе и на свободе, комплекс этот является неотъемлемой частью их организации.
«Я существую, — говорит этот врожденный комплекс, — но достаточно ли полноценно? Не имеют ли все окружающие меня существа преимущество передо мной, не затирают ли они меня? Этого я не должен и не могу допустить. Замечают ли они, что я существую?»
Этот мотив покрывает все другие мотивы. Он может слиться с половым комплексом и подчинить его себе. У других общественных животных — собак — комплекс неполноценности тоже обнаруживается, но в размерах, не идущих ни в какое сравнение с тем, что имеет место у Homo. Ненависть Эдварда-Альберта к своим наставникам и преподавателям была одним из проявлений этого комплекса. Он терпеть не мог ходить в концерт, потому что там нужно сидеть и молчать, пока исполнители, по его выражению, «выставляют себя напоказ». Он терпеть не мог слушателей концертов, потому что они притворяются, будто способны утонченно наслаждаться музыкой, и таким образом выходят из положения. «Дрянные мошенники», — называл он их, и боль его утолялась. Редкий дирижер симфонического оркестра догадывается, сколько мелких ненавистей к нему рассеяно в толпе, над которой он царит. Но особенно ненавистны были Эдварду-Альберту певцы. Если бы он посмел, о» стал бы отвратительно пародировать звуки, которые они издают. Милая английская Би-би-си в первую, добродетельную пору своего существования попробовала давать английским Тьюлерам в разумных дозах классическую музыку. Миллионы Тьюлеров бурно протестовали. Что нужно было Эдварду-Альберту — это рабская музыка, которая прислуживала бы ему, которой он мог бы распоряжаться, барабаня пальцами, притопывая ногами, подпевая и пританцовывая, глуша ее, как вздумается. Это еще куда ни шло.
И в пансионе м-сс Дубер Эдвард-Альберт и родственные ему Тьюлеры, все до единого, каждый на свой лад, все время вели хоть и негласную, но неустанную борьбу за самоутверждение. Различие заключалось в тонкости приемов — и только. И мир в заведении с трудом поддерживался путем непрерывной смены напористых претензий и неискренних взаимных уступок.
У Теккерея была странная склонность говорить правду в глаза, а писал он для публики, которую приходилось и легко было подкупать бесстыдной лестью, приглашая ее участвовать в его насмешках над слабостями третьих лиц. Его «Книга снобов» в широком понимании охватывает и его доверчивых читателей, и его самого, и все человечество, изображая всеобщее стремление возвеличиться над окружающими.