(Но тут слышится возражение одной читательницы, очень симпатичной и вполне довольной своей судьбой. «Это стремление не совсем всеобщее, — заявляет она, блеснув глазами. — Есть воспитанные люди, которые могут быть совершенно свободны от всяких претензий. Я понимаю борьбу. В наше время она всюду. Когда происходит переоценка ценностей и никто толком не знает, где его место, конечно, можно наблюдать много саморекламы и всяких претензий. Иногда даже очень нелепых. Так что невозможно не смеяться. И я смеюсь про себя. Но что касается меня, мне все это совершенно чуждо. Уверяю вас. Я со всеми такая, какая есть». На это возможен только один ответ: «Вот именно, сударыня».)
Развитие в душе Эдварда-Альберта потребности самоутверждения в период от десяти до двадцати лет отнюдь не исчерпывалось такими чисто отрицательными реакциями, как ненависть к преподавателям, классической музыке и певцам. Он стал придавать все большее значение своему внешнему виду. Он тщательно обдумывал свой туалет — костюм лиловатого оттенка, рубашки, носовые платки и галстуки в тон.
«Хорошо бы еще золотые запонки, — думал он, — настоящего золота, и просто положить руку на стол… Вот бы тогда все увидели…»
Старый м-р Блэйк, ученый Франкинсенз, индийский юноша по-прежнему не обращали на него никакого внимания, но женщины — он чувствовал — замечали все эти подробности. Он открыл новый смысл в том, что на свете существуют женщины: они интересуются, как мужчина одет, и реагируют на это. Новый костюм, новый галстук — все это они замечают сразу, как только ты входишь в комнату. Они переглядываются. Он это видел. Что касается Тэмпа, тот относился к Эдварду-Альберту с симпатией, но не понимал его тайных стремлений.
Герой наш все глубже погружался в свой внутренний мир, значение собственной личности для него все возрастало. Теперь, гуляя, он находил новый интерес в рассматривании своего отражения в витринах магазинов. Сам он почти вовсе не смотрел на прохожих, но следил, кто из них смотрит на него. Иногда все обходилось благополучно, но случалось, что его охватывало сомнение, шаги его становились неуверенными и он не знал, куда деть руки. В такие минуты он испытывал желание вернуться домой и переодеться.
Несмотря на эти случайные срывы, он не переставал замышлять новые акты агрессии. Его воображению рисовалось, как он появляется в столовой ровно в половине восьмого, обедает с необычайной поспешностью и стремительно отбывает в безупречно сшитом фраке — по какому-то важному и таинственному назначению. Вот что заставит их призадуматься. Он чуть не заказал себе этот фрак — единственно ради того, чтобы придать своей мечте некоторый признак реальности.
Но, по правде говоря, жильцы м-сс Дубер были слишком заняты собственными агрессивными замыслами, чтобы замечать духовные порывы и метания нашего героя. Они видели в нем — в тех редких случаях, когда вообще на него смотрели, — просто нескладного подростка, который при неожиданном обращении к нему принимает растерянный, виноватый вид и отличается резким вульгарно-лондонским произношением да еще странным вкусом в одежде.
5. Трагедия семейства Тэмп
Пока юноша мужал и созревал таким образом под укрепляющим воздействием Природы, в Скартмор-хаузе одно за другим исчезали знакомые лица и на их место появлялись новые, а сам он мало-помалу становился признанным членом счастливого семейства м-сс Дубер. Он с возрастающим интересом следил за впечатлением, которое производил на вновь прибывающих, и сам делал первый шаг навстречу им, вместо того чтобы ждать, когда они к нему обратятся.
Уехали беженцы. Они нашли себе какую-то работу в свободном государстве Конго. М-р Франкинсенз удостоился каких-то необычайных отличий в Лондонском университете и отбыл, покрытый славой, в Индию, чтобы стать там директором одного колледжа, в котором молодые индийские джентльмены подготовляются к экстернату в Лондонском университете. Пансион уже не оглашался мятежным смехом длинного тощего индийца, и старый м-р Блэйк, скопив достаточную сумму, чтобы обеспечить себя пожизненно рентой, переехал в маленький пансион в Сауси, где погрузился в сочинение густоклеветнической книжки, которая должна была появиться под заглавием «Так называемые профессора и их проделки». Она имела назначением показать, какую важную роль в развитии физики за последние сорок лет играл автор, не получивший в награду за это никаких почестей, Отъезд его был ускорен трагической гибелью м-ра Харольда Тэмпа.
— Без него тут уж будет совсем не то, — сказал м-р Блэйк. — Мы, случалось, вздорили с ним по-приятельски, но без обиды. Такой был шутник.
Но надо рассказать об этой трагедии. Она произвела страшное впечатление на весь пансион.
М-р Харольд Тэмп, подвыпив на пирушке в ресторане, видимо, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, банальным способом сойти по ней. Перила, изящные и ветхие, на втором повороте обломились и скинули его вверх тормашками в открытую шахту лифта, и он, сжавшись в комок, пролетел ее всю до дна и свернул себе шею. Говорят, последние его слова были:
— Дорогу, ребята!
Через минуту все было кончено.
— Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, — рассказывали упомянутые «ребята», испуганные и отрезвевшие. — Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас.
— Вполне в его духе, — заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях.
Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге.
Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.
Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.
Добро притворное тебя переживет,
А истина уйдет с тобой в могилу.
Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:
— Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру — свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.
— Огонь мы тут же затоптали, — вставляла м-сс Дубер. — И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!
— Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.
— Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.
— Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.