— Спасибо «Маячку» — позаботился! — сказал какой-то старик, и репортеры переглянулись, счастливые.

— Звони! — кричали пассажиры вагоновожатому. — Что ты едешь, как мертвый, в новом вагоне!

Звон, крики, свистки мальчишек…

— Слушай, тут поблизости есть киоск с газированной водой! — заныл на последней остановке Одуванчик. — Я весь так высох, что язык скрипит во рту. Изверг!

— Пьем, ребята, газированную! С сиропом! За мой счет…

Сопровождаемые Мишуком, репортеры явились в редакцию скромные, но преисполненные чувства собственного достоинства.

— Может быть, найдется местечко для нескольких строчек о том, как мы назло Нурину и тебе провели в Слободку три каких-нибудь новеньких вагончика? — осведомился Одуванчик у Пальмина. — Пока мы будем писать, можешь стоять руки по швам и кланяться. Мы можем написать о вагонах презренной прозой, можем и стихами. Что тебя больше устраивает?

— Гекзаметр твоего младшего собрата Гомера, вырезанный на доске коринфской меди, — деловито ответил секретарь редакции, продолжая кромсать рукопись Гаркуши. — Впрочем, можешь не беспокоиться. Редактор уже дал об этом потрясающем событии пятнадцать строчек — «По следам наших выступлений» — и пишет передовую статью о силе рабочей самодеятельности.

— Пятнадцать строчек петитом о трех вагонах! — остолбенел Одуванчик. — Ты смеешься!

— Не только о вагонах… Можешь торжествовать, Киреев: Пеклевин снят с работы за бюрократическое отношение к нуждам трудящихся и за очковтирательство…

— Пять строчек на вагон, пять строчек! — возмущался Одуванчик, провожая с Мишуком Степана до шлюпочной пристани. — Почему не две строчки на вагон? Ничего не понимаю! И мне кажется, что заметки должны были подписать мы. А что, нет? Ведь мы здорово провернули этот номер… что ты молчишь? Тебе все равно?

— Кто вчера хотел зачеркнуть свою подпись?

— То вчера, а то сегодня. Разница…

— Ладно… А я думаю о том, какая сильная штука газета. Правда, Мишук? Один человек сказал мне, что газетчики — это никтошки, безымянки. Слышишь? Мы никтошки, безымянки, люди без славы. Нам только и остается грести гонорар, пользоваться жизнью. Почему же сегодня счастлив и я, и ты, Мишук, и ты, Колька? Люди хвалят «Маячок», а я счастлив, будто хвалят меня, и я хочу снова пережить эти минуты. Нет, не эти, а такие же… И почему я чувствую себя таким сильным? Кажется, я могу поднять на плечо земной шар, честное слово!.. Я понимаю, что это не моя сила, а сила тех людей, которые помогают газете. И все-таки она во мне, вот тут! — Он стукнул себя кулаком в грудь, в сердце.

— Кажется, ты решил стать поэтом и перехватить мою грядущую славу, — пошутил Одуванчик.

— Брось дурака валять, Колька! — неожиданно и сердито осадил его Мишук и протянул Степану пятерню, широко открытую ладонью кверху. — Давай петушка, товарищ Степан! Правильно сказал, мастер, вот тут сила! — Он тоже со всего размаха стукнул себя кулаком в грудь и в сердце, его глаза блестели, лицо было просветленно-серьезным, гордым. — Что захотели, все будет наше. Разно Колька поймет? Он только стишки барышням пишет про природу. — Мишук помолчал, задумчиво глядя на Степана, и вдруг кивнул головой, ответив согласием на какую-то свою мысль: — Когда поговорим, мастер? Большой разговор будет.

— А ты приходи ко мне. Я буду рад.

Домой Степан пришел с первыми сумерками и у ворот встретился с девушкой — с той девушкой, которая предпочитала быть то шелестом кипариса, то лепестками роз.

Только что Маруся наполнила ведро водой из фонтана и понесла его к дому, мелко ступая маленькими ногами в стоптанных туфельках, немного наклонившись в сторону от ведра, тонкая и сильная, еще девочка, но уже по-женски грациозная в каждом движении. Степан взялся за дужку ведра, приняв на себя всю тяжесть; девушка тоже не выпустила дужку; они понесли ведро вдвоем.

— Раиса Павловна на дежурство пошли, — сказала Маруся, едва пошевелив губами. — А к вам какой-то Тихомиров заходил. Еще придет…

Теперь Степан видел ее такой, какая она есть. Ее лицо, открытая до ключиц шея и тонкие сильные руки, покрытые янтарно-золотым загаром, который дается только южанкам, не знающим дня без солнца, но избегающим его прямых лучей. Две черные блестящие и упругие косы уложены на голове широким тюрбаном, слишком тяжелым для шеи, округлой и высокой, но еще не окрепшей. Карие глаза в длинных ресницах лежат без блеска, словно еще не проснувшиеся к жизни, и от этого лицо девушки кажется стыдливым. Конечно, она умеет улыбаться, но делает это как-то неохотно и словно жалеет о каждой своей улыбке. Она вовсе не маленькая, но Степану кажется, чти эту живую статуэтку можно поднять на ладони вытянутой руки.

— Читаете «Дворянское гнездо», Маруся?

— Зачем Раиса Павловна дали мне книжку про несчастную любовь? — вздохнула девушка. — Плачу я с той книжки. Зачем Лизочка, сердечко мое, такая несчастная стала…

— Значит, вы уже дочитали… Хотите, дам новую книгу?

— Ой, не надо, Степа!.. Я еще про Лизу буду читать.

— Любите поплакать? — улыбнулся Степан.

— Каждый день плачу… Несчастная я на всю жизнь… — Ее губы вздрогнули и тут же заметно улыбнулись. — Проклятая у вас работа, все вас дома нет. А я сегодня буду на пляже гулять перед дежурством…

— И я тоже… буду на пляже…

Широкая гладкая струя хрустально-прозрачной воды, разделяющая их, с шумом падает в кадку, стоящую у крыльца Марусиной мазанки. Вот ведро опустело и стало легким, но их руки так близко одна к другой на дужке ведра, что их нельзя разлучить, это будет больно — разлучить их.

Вдруг Маруся быстрым, испуганным движением выхватывает ведро из руки Степана и накрывает кадку деревянным кругом.

— Этот пришел… — И, подхватив ведро, исчезает в дверях мазанки.

Пришел Мишук — первый гость Степана в Черноморске; явился принарядившийся, вопреки своему полному презрению к внешности, в свежей парусиновой голландке, в начищенных гетрах-танках, побритый и даже пахнущий одеколоном.

— Еще раз здорово, мастер! — Он с обычным полупоклоном пожал руку Степана и повел глазами на Марусину мазанку: — Ухлестываешь за этой? Ишь, воду на пару носят.

— Выдумывай глупости! — покраснел Степан. — Идем ко мне.

— Ну идем… ухажер.

Уже то обстоятельство, что Степан с матерью занимают целый дом, — правда, небольшой, — насторожило Мишука; он с усмешкой посмотрел, как Степан вытирает ноги о половик в передней, что-то буркнул и тоже шаркнул по половику, пробормотав: «Ишь!» Но комната Степана на произвела на Мишука определенно тяжелое впечатление. Окинув ее помрачневшем, насмешливым взглядом, угрюмо проговорил:

— Буржуем живешь… Оброс… Стулья да занавесочки…

— Не всем же квартировать под яликами. Яликов не хватит, — пошутил Степан. — Пора и тебе обзавестись жильем. Ведь скоро зима, холодно будет.

— Я у сторожа на мысу живу, когда холодно, а обрастать не желаю! — отрезал Мишук. — Сделаешь мировую революцию с занавесочками, как же… Не для того мы кровь проливали, чтобы обрастать… — Впрочем, полка с книгами отвлекла его мысль от неправильного, зазорного образа жизни Степана; он прилип к полке, рассматривая корешки, и уважительно сказал: — Много у тебя книг! Все прочитал?

— Конечно… И не только эти. У нас была хорошая библиотека, только в голодное время мы с мамой почти все распродали.

— Книги загнали? — не понял, а потом искренне огорчился Мишук. — Эх, ты! Я лучше с голоду сдох бы… Я уже сорок три книжки прочитал. Здорово?

— Смотря что ты читаешь… Какие книги ты читаешь, о чем?

— Про жизнь, — исчерпывающе ответил Мишук. — Кто как живет, правильно или неправильно, полезный он для революции или вредный… — Он долго молчал, ощупывая корешки книг, и, не обернувшись к Степану, но окаменев, начал свой большой разговор: — Колька говорит, что ты книжку пишешь… Я тоже книжку напишу, а? — Он снял с полки «Обрыв», взвесил на ладони, не удовлетворился и выбрал «Братьев Карамазовых». — Вот такую напишу.

— Ты? — уставился на него Степан.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: