— Да ты что, сдурела?!

Верхотуров принес из сарая отрубей, снял с летней печки ведро, насыпал несколько пригоршней, размешал палкой и вылил в корыто пойло. Вслед за свиньей гурьбой с завалинки, обгоняя один другого, понеслась курья стая. Только петухи в этой неразберихе норовили клюнуть друг друга в гребень.

Верхотуров, неслышно ступая мягкими броднями, споро управлялся со своим хозяйством: кормил, поил, рассовывал. Разгоняя, покышкал на кур.

— Уселися тут, кормлю только зазря, а зачем перевожу корм, спроси меня — не скажу. Вон сходи на ток — и принесешь сколько надо. Ради веселья с имя и возжаюсь, — себе же ответил Верхотуров. — И тебе, Кузьма, дам петуха, курей надо — тоже бери. Баню сейчас затоплю, — поскреб бороду Верхотуров, как будто вспоминал, что бы еще такое сделать. — Так, говоришь, со всей семьей перекочевал, — в который раз спросил Верхотуров Кузьму, и Кузьма в который раз начинал свой рассказ, но Верхотуров, не дослушав, бежал в другой конец ограды, накормить собак. Лайки словно поняли хозяина, спрыгнули с невысокого крыльца — и к Верхотурову.

— Ах ты, моя умница, — погладил он пеструю раскосую суку. — И ты тоже молодец, — положил руку на лобастую голову кобеля. — Это помощники, трудяги, трудами живут. Кузьма, если тебе по правде сказать, то таких собак ты еще не видывал.

Кузьма согласился: высокие, поджарые, хвосты в три кольца, уши — стрелы, глаза раскосы, носы вытянуты, аж оскал видно.

— Суке, видать, много годов? — поинтересовался Кузьма.

— Да нет, — задумался Верхотуров, — шесть годов — самый возраст, впритыке; по человеку судить — так годов сорок, не более, будет. Это она в дому присмиренна, а со зверем шибко азартна.

Кузьма только сейчас вспомнил, что собаки на него не лаяли, а он ведь чужой.

— Пошто на человека лаять. Это только брехуны лают. Ну, так я пошто морю тебя, разговорами потчую, — спохватился Верхотуров, — не по-людски получается.

Верхотуров сбегал, затопил баньку и оттуда принес целое беремя огурцов. Из трубы тянулся высокий столб белого прямого дыма. Верхотуров еще побегал, погремел в сенях, придержал дверь.

— Проходи, — и пропустил Кузьму в избу.

На столе пофыркивал уже готовый самовар, в берестяных чумашах закуска, на доске нарезанные сало, хлеб.

— Мельницы, должно быть, не держите? — поинтересовался Кузьма, присаживаясь на лавку.

— Ты поближе к столу двигайся, без стеснения давай. Мельницу, говоришь? Как не держим — держим. Без мельницы как крестьянину? Плохонькую, а держим. В прошлом годе камень лопнул, ни с того ни с сего взял и лопнул. Федора из Больших хребтов сказывала — к войне это… Перед японской тоже лопнул у меня камень, но мне хватает…

— Японская, говоришь, и сюда докатилась? — спросил Кузьма. — Не довелось тебе с японцем?

— Как же, — оживился Верхотуров, — крест имею.

— И у меня Георгиевский. Повидал я Россию-матушку. Большая у нас Россия. Ехал и на коне, по чугунке к японцу катили, думал, краю не будет. Как за Урал-камень перевалили — редко где жилье, а так все леса, леса, степи, вот как стол, — Кузьма огладил столешницу. — Поди, и в ширину така же — бескрайняя?

— Я по железке был, а так не пересекал, — вставил Верхотуров. — Сказывают, поперек если ехать — море в одну сторону, в другую — конец света.

— Это что, обрыв, что ли?

— Ну, чужие страны, берег, а это, считай, та же пропасть…

— Это верно, — подтвердил Кузьма. — Мелкий народ, и все на одно лицо, как подростки.

— А с чего они будут? Я так двоих на штык брал, ей-богу, — перекрестился Верхотуров. — А у нас так и по три насаживали.

— Да-а, — согласился Кузьма, — весу-то в них…

— Какой там вес. Едят-то они этот, как его?

— Гаолян, — подсказал Кузьма.

— Вот-вот. Наших пробовали кормить — маялись сколько брюхами, умирали.

— И у нас также, — поддерживает Кузьма. — Им что: горсть — и наелся; нашему солдату этого гаоляну полмешка надо — утробу набить. Возьми наше просо, или гречку, или тот же горох — скус какой и сытно, а у них эта самая крупа и едой не пахнет — трава. Что там, — продолжает он, — врукопашную кого там бить, а вот сперва, гнида, стрелять примется хошь с берега, а с моря и того злее — чешет я те дам.

— Мы бы тоже ничего, другой раз бы врезали, а то чем? Как-то вскрыли снаряды, а в ящике — бумага. Воззвание. Вот и повоюй, на курево и то та бумага не годилась — ломкая… Что и говорить, — как-то ослаб Верхотуров, — у меня товарищ в той войне сгинул. Потерял дружка сердечного. — Верхотуров позаглядывал в окно. — Кобылу-то с собой брал или как?..

— Имеешь в виду — на войну? Бросил на станции, полоротый был…

Кузьма и про это рассказал, как было, о себе, и они сразу как бы побратались, породнились.

— Ах ты, ешкина мать, — запереживал Верхотуров, — баба уехала, блинов бы напекла. — Верхотуров сунулся в русскую печь. — Ба! Еще теплые щти в загнетке. — Он прихватил чугун и стукнул на стол, сразу запахло душистым жарким.

Хозяин опять куда-то сбегал, принес туесок.

— Во! — откупорил, пахнуло брагой. — Теперь другое дело, жить можно.

Верхотуров разливал по стаканам мутную жидкость. Он был легок и проворен, как его лайки.

— Так, значит, под Артуром, — поднял стакан Верхотуров. — Вот только что разве не в одном полку. Какая встреча. Ну, будем!

Скрестили стаканы, выпили.

— Если чо, вези, мели, сколько душе угодно. Камень я новый поставил. Я уже говорил, не муку, пену гонит — вот калачи, ешь. На буграх, значит, обосновался. А война будет, — оживился Верхотуров, — сходим побьем и опять за землю примемся. У нас тут всегда так. А на буграх неплохая земля, — похвалил Верхотуров. — Правильно приглядел, а покосы там хорошие — фарватера нет, а это даже и не худо, кому надо — найдет, я вот живу, свою речку имею. В основном промыслом кормлюсь, поближе к зверю, ну и хлебушко для себя. Ты не гляди, Кузьма, что речка курице по колено.

Верхотуров проворно встал, принес из сеней звено вяленого тайменя.

— Если судить по кости, есть рыба…

— Как не быть, и таймень, и ленок, и хариус. Я уж не говорю — налим, щука, окунь, еще позапрошлогодний валяется на чердаке на вешалах, солонцы держу, два глухариных тока, ты бери мясо-то, ешь. Этого добра пропасть. Зимой извозом промышляю. Хожу по зимнику в жилуху до Иркутска. Деньги водятся, девки есть, две кобылы, прости господи, — Верхотуров покосился на тусклый лик богородицы, — на выданье одна — Варвара. Выверзлась — полтора метра двойного сатину не хватает лытки прикрыть. Нонче было Варвару сбагрил, нет, охломониха, такому парню отказала, раззява! — Верхотуров помотал головой. — С норовом выросла девка, не жди доброй бабы. Что та корова без молочной жилы — только и есть рога.

Он взглянул на молчаливого Кузьму.

— Ты ешь, Кузьма. Ты на меня не смотри. Я завсегда плохо ем, когда свежий человек. Все поговорить, обсказать охота. Дак о чем убиваюсь я. Да, не могла родить мальчишку. А сколько попадье передавали всего…

Неожиданно для Кузьмы Верхотуров выскочил за дверь. «Куда его сорвало?» — подумал Кузьма и выглянул в окно. Верхотуров стоял на крыльце, размахивая руками, и что-то себе доказывал. Слов слышно не было, но выражение лица хозяина не оставляло сомнения: кроет по-матерному.

Вскоре Верхотуров вернулся и смиренно подсел к столу.

— Я только на улице даю волю, а так нет, прости господи, — широко перекрестился он. — В избе, боже упаси, не богохульствую, если уж чо — дак отверну их ликом к стене, — кивнул он на иконы. — Это у меня с японской.

Так незаметно просидели за столом до вечера. Кузьме казалось, что он дома с другом. Верхотуров положил тяжелую, как сошник, руку Кузьме на плечо и все рассказывал.

— В прошлом годе два раза ходил в жилуху. Раз — по первопутку, свез орехов, вторым зигзагом — медвежье сало, пушнину, тайменя вяленого. Но с орехом, Кузьма, лучше не ездить — один сор, сунет тебе медяк, и тряси ему в карман, а карман у городского, ну, как тебе сказать, вот как у этого туеска горло, — постучал он по туеску, — а моими-то крюками, — Верхотуров показал свои руки, — ну, какая это торговля? За так бы отдал, чтобы не торчать там да лошадей не мучить…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: