— Я боюсь, что будет жаркий день, — продолжал я.
— Пожалуй, — был ответ.
После этого он повернул голову и закрыл глаза. Я подумал, он не хочет разговаривать. Но это только вызвало во мне желание поговорить с ним, и именно с ним, а не с кем-нибудь другим. Мне захотелось раздразнить его, разбить его несокрушимое спокойствие. Я собрался с силами и принялся за работу.
— Интересная газета, этот «Тайме», — заметил я.
— Очень, — ответил он, подымая газету с пола и протягивая ее мне, — не хотите ли почитать ее?
Я постарался придать моему голосу веселость, которая, как думал, раздразнит его. Но в его манерах виден был человек, которому просто скучно. Я говорил ему о газете, а он все-таки продолжал сидеть с тем же утомленным видом. Я пространно поблагодарил его, думая, что он терпеть не может длинных речей.
— Говорят, что прочесть передовую статью в «Тайме», — настаивал я, — отличный урок в английском языке. Так и мне говорили, — спокойно ответил он, — но я их никогда не читаю. — «Тайме», как я убедился, не может мне в этом помочь.
Я закурил папиросу и спросил его почему он не охотится?
Он призналсяв этом. При теперешних обстоятельствах, ему трудно было бы отрицать это. Но необходимость сознаться в этом раздразнила его.
— Что касается меня, — сказал он, — то проходит несколько миль по грязи в обществе четырех мрачных людей в черном платье, парой утомленных собак, с тяжелым ружьем только для того, чтобы убить несколько птиц на 12 1/2 шиллингов, — право, это кажется мне чем-то несуразным.
Я громко захохотал, крича:
— Хорошо, хорошо, очень хорошо!
Он принадлежал к тому типу людей, которые внутренне вздрагивают при звуке хохота.
Мне хотелось похлопать его по спине. Но я подумал, что это, пожалуй, совсем спугнет его, и спросил, охотится ли он верхом. Но он ответил, что четырнадцать часов разговора о лошадях и только о лошадях — утомляют его, и поэтому он должен был оставить верховую охоту.
— Удите ли вы рыбу? — спросил я.
— У меня нет для этого достаточно воображения, — ответил он.
— Вы путешествуете?
Он как будто решился поддаться судьбе и повернулся ко мне с покорным видом. Одна из моих прежних нянечек говорила, что я самый надоедливый ребенок из всех детей, которых она знала, но я предпочитаю называть себя настойчивым.
— Я ездил бы больше, — сказал он, — если бы я мог видеть разницу между одним местом и другим.
— Пробовали вы побывать в центральной Африке? — спросил я.
— Раз или два, — ответил он. — Это напоминает мне всегда Кьюский сад.
— А Китай? — спросил я.
— Нечто среднее между тарелкой и Нью-Йоркским предместьем.
— А Северный Полюс? — попробовал я, думая, что в третий раз я успею.
— Ни разу не добрался до него, но раз доехал, все-таки, до мыса Гаклит.
— Как это подействовало на вас? — спросил я.
— Это на меня совсем не подействовало, — ответил он.
Разговор перешел на женщин, веселые компании, собак, литературу и тому подобные вещи. Я нашел, что он знает обо всем и утомлен всем.
— Они меня веселили, — говорил он о женщинах, — до тех пор, пока не сделались слишком серьезными. А теперь они просто поглупели.
В эту весну я вошел с Биллем в более тесные отношения, потому что случайно, спустя месяц после нашего разговора, мы оба очутились в гостях у одной очаровательной женщины, и я более полюбил его. Он был очень полезным человеком. В вопросах вкуса можно было всегда следовать его примеру. Все знали, что его галстуки, его воротники, чулки и все всегда было правильно, если не самой последней моды.
На социальных тропах он был незаменим в качестве руководителя, философа и друга. Он знал все и обо всем, был знаком с прошлым каждой женщины и метко высказывался о будущности мужчин. Он мог показать угольный сарай, где в дни невинности играла графиня Гленлеман. Мог вас повести на завтрак в кондитерскую около Майененрода, где ее «основал в 1820 году» Самуил Смит, родной брат всемирно известного романиста Смита Страстфорта, проводивший на прибыль от своих котлет и хлеба с колбасой свое некритикованное и не фотографированное существование. Он мог сразу сказать, какая торговая фирма с кем была связана и сколько заплачено за каждый титул баронета в последние двадцать пять лет. Он мог бы вместе с королем Карлом сказать, что никогда не сделал ни одной умной вещи. Он презирал или только говорил, что презирает большинство людей, а те люди, мнение которых чего-нибудь стоило, открыто презирали его.
Так я думал о нем до тех пор, пока в один прекрасный день он не влюбился, или, говоря словами Тедди Тидмарша, который доставил нам эту новость, «он втюрился в Герти Ловелль, знаете, эту красноволосую», объяснил Тедди, желая отличить ее от ее сестры, которая недавно приобрела более модный золотой оттенок волос.
— Герти Ловелль! — воскликнул капитан, — да ведь я всегда слышал, что девушка Ловелль, не имеет ни копейки за душой?
— Должно быть какой-нибудь дяденька, торговец свининой или бриллиантами, появился в Австралии, в Америке или другом каком-нибудь месте, и Билли вовремя узнал об этом. Билли знает, что делает.
Мы согласились, что такое объяснение весьма возможно, хотя во всех других отношениях Герти Ловелль была как раз такой девушкой, которую разум мог бы выбрать для Билли. Солнечный свет был для нее не слишком благосклонен, но на вечерних партиях, когда свет не очень силен, она выглядела, вполне девочкой. Вообще, она не была красавицей, но зато — в ней во всякое время видно было что-то такое элегантное, что нельзя было пройти мимо, не заметив ее. Да и одевалась она безукоризненно. По характеру она была типическим образцом светской женщины, всегда привлекательной, вообще tout comme il faut. Она ходила в Кенсингтон за верой и в Мейферт за моралью. Она могла одинаково легко за каждым чайным столом болтать о философии, филантропии и политике. Ее идеи были всегда самыми новыми, а ее мнение было мнение того, с кем она говорила. Когда один знаменитый романист спросил госпожу Банд, жену художника, о ее мнении о Герти Ловелль, она с минуту молчала, а затем сказала:
— Она — женщина, для которой жизнь не может сделать лучшего подарка, как приглашение на обед к герцогине, а ее натура не может выдержать более серьезного страдания, чем огорчение, причиненное неудавшимся костюмом.
В то время я сказал бы, что эта эпиграмма была настолько же справедлива, насколько и зла. Но, по-видимому, мы плохо знали друг друга; я встретил Билли на следующее же утро на ступенях Савойского ресторана и мне показалось, если только дрожание электричества не обмануло меня, что он слегка покраснел.
— Чудесная девушка, — сказал я, — счастливый вы человек, Билли!
Это было фразой, которую требовал в таких случаях обычай, и она сама соскочила с моего языка, но он схватился за нее как будто она была перлом дружеской откровенности.
— Вы полюбите ее еще больше, когда лучше узнаете. Она совершенно отличается от обыкновенных женщин. Приходите повидаться с нею завтра после обеда, она будет очень рада. Приходите часам к четырем, я ей скажу, она вас подождет.
Я позвонил в десять минут шестого. Билли был уже там. Она поздоровалась со мною с некоторым стеснением, которое страшно шло к ней и производило приятное впечатление.
Она сказала, что с моей стороны очень мило прийти так рано. Я посидел с полчаса, но разговор не завязывался, и мои самые ловкие заметки не привлекали никакого внимания.
Когда я поднялся, чтобы уйти, Билли сказал, что и ему нужно идти и что он пойдет со мною. Если бы они были обыкновенными людьми, влюбленными друг в друга, я постарался бы дать им возможность попрощаться наедине, но в данном случае такая тактика была совершенно излишней, так что я предпочел подождать, пока они пожали друг другу руки, и вместе с ним отправился вниз. Но в передней Билли внезапно воскликнул:
— Ну, вот, полминуты! — и побежал назад вверх по лестнице, перескакивая по три ступеньки сразу.