Но сегодня Джону хотелось поскорее уехать из этого чудного города и никогда больше не видеть его.

Он мчался по склону холма, торопясь домой, полный желания поскорее высказать матери часть того, о чем не мог думать без жгучей горечи.

Старая ферма приютилась у самых ворот «замка». Он поставил автомобиль в один из больших сараев и направился к дому. Ветви Иудина дерева гнулись под тяжестью бледно-коралловых цветов, почти касаясь широких каменных ступеней, по которым ползли пестрые трубочки гидрангий.

Джон прошел прохладную переднюю, ступая бесшумно на резиновых подошвах, и, поднявшись в свою комнату, позвонил лакею.

Но вошла Люси.

— Джордж ушел со двора, мистер Джон, — сказала она решительно и сухо. — Что вам угодно?

— Ушел… Вот как, — повторил с раздражением Джон.

Люси молча ждала. Он видел ее коричневое сморщенное лицо в венецианском зеркале напротив и прочитал в ее глазах то, что она думала.

— А вы разве не заняты укладкой? — спросил он.

— Нет, я не нужна барыне. У нее уж со вчерашнего дня все уложено, даже ремни затянуты.

Молодой человек засмеялся неприятным смехом.

— Тут смеяться не над чем, стыдно вам, мистер Джон, — сказала вдруг Люси резко. — Я могу приняться за укладку ваших вещей хоть сейчас. А свои соберу, как только узнаю, где вы намерены поселиться. Потому что я остаюсь с вами, чтобы вести хозяйство и присматривать за вами.

Джон был невольно тронут. Люси вынянчила его, но она служила его матери еще со времени ее девичества, и он отлично знал, что на «мисс Рэн» была сосредоточена вся ее привязанность. А между тем она готова отправиться за ним туда, где он пожелает жить, чтобы «присматривать» за ним.

Он вдруг уселся на свою кровать.

— Вам, конечно, было известно все, Люси, — сказал он жестким тоном. — Вас посвятили в тайну…

Люси спокойно и методично наводила порядок в комнате. Подобрала сброшенную им с подушки накидку, достала чистый носовой платок, принялась продевать запонки в приготовленные для Джона манжеты.

Он повторил свои слова, и тогда только она медленно повернулась к нему, продолжая возиться с манжетами.

— Вас любили еще до того, как вы появились на свет, — сказала она, — и окружали любовью постоянно, с минуты вашего рождения. Вы, должно быть, думаете, мистер Джон, что молодым леди нравится жить так, как жила ваша мать: в безвестности, одиночестве, никого не видя, никого не принимая, — и это с двадцати одного года и до сорока семи?! Если вы так полагаете, то очень ошибаетесь. А ваша мать делала это ради вас, для того, чтобы люди забыли о ней, чтобы никакая сплетня не коснулась вашего имени. И разве они не забыли? Разве когда-нибудь кто-нибудь обмолвился вам хоть словечком обо всем, что тут случилось когда-то? А отчего? Оттого, что ваша мать от всего отказалась. Жертвовать собой — такова уж материнская участь, все сыновья и дочери находят, что так и должно быть. Но есть такие жертвы, за которые ничем никогда невозможно отплатить. Поразмыслите над этим на досуге!

Она подошла к Джону с его сорочкой в руках, положила ее возле него на кровати и вышла из комнаты.

Время шло. Тени сгущались в углах комнаты, пьянящий и сладкий запах каприфолий вливался сюда с террасы, напоминая почему-то о ладане.

Джон пытался привести в ясность свои мысли, разобраться трезво во всем том новом, что отныне вошло в его жизнь.

Где-то в доме глухо прозвенел гонг. Джон спустился вниз к обеду, охваченный мучительным ощущением неловкости, связанности. Женщина, сидевшая за столом, казалась ему теперь каким-то новым, незнакомым существом. Он попросту не мог представить себе ее в привычной роли героини «романа».

Молча сел на свое место напротив матери.

Она разговаривала с ним самым естественным тоном, даже пыталась улыбаться ему. Джон выслушал новости относительно сада; а когда мать заговорила о книге, которую недавно прочла, вдруг перебил ее — и это вышло резче и грубее, чем он ожидал.

— Какой ты выбрала маршрут? — спросил он.

Снова слабая краска разлилась по ее лицу.

— Это ты о поездке в Нью-Йорк? Прямым сообщением через Шербург.

— Выезжаешь завтра?

— Да, в десять пятьдесят. Я успею сначала проводить тебя.

— Не знаю, уеду ли я, — возразил Джон. Не то, чтобы он действительно передумал, но ему бессознательно захотелось возбудить сочувственное внимание к себе и своей обиде.

— О, тогда я отложу свой отъезд!

— Нет, нет, с какой стати тебе откладывать? — встревожился он в ярости на себя за то, что заставил ее сказать слова, которые ему хотелось услышать. — Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!

— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.

Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.

— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.

Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.

— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…

— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.

— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.

— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…

С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.

Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое «я», способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.

В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного «кодекса», в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.

Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.

Джон вспомнил, как раз сказал ей:

— Неужели тебе не надоело так жить?

А она отвечала:

— Но ведь ты иногда все же приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад.

Странные мысли пришли ему в голову, когда он стоял тут в темноте. Сад… Что значит сад в жизни такой женщины, как его мать, да и всякой женщины, ради любви похоронившей свою молодость в этом огороженном со всех сторон уголке, где, быть может, аромат увядающих цветов напоминал ей о ее блекнувшей красоте, об уходящих годах.

В этом саду, который так любил Джон, должно быть, не раз весной горячие слезы падали на первые цветы сирени, а ночные буквицы, чей аромат так сладок и жизнь так коротка, своим прохладным прикосновением утешали тоску усталой женской души.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: