Эти видения, вставшие в душе Джона, смягчили его так, как не могло бы смягчить никакое влияние извне.
«Но ведь ты иногда приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад».
Джон неподвижно стоял на краю парка. Со стороны холма, от Роны дул холодный ветер. В городе, далеко внизу, перезванивали колокола в соборе. По озеру скользил пароходик.
Джон почувствовал вдруг, что это место, где он всегда был дома, больше никогда не будет ему таким родным и милым, как было. И чем яснее он это чувствовал, тем сильнее ему хотелось уехать, не теряя времени, тем больше тянулся он навстречу своему «завтра».
Он принялся шагать по траве, сверкавшей бриллиантами росы. Луна вышла из-за облаков и при ее волшебном свете казалось, что все в мире сделано из черного дерева и серебра.
Джон взбежал по ступенькам террасы. Мать уже ушла к себе, и только старый слуга Джордж терпеливо дожидался его.
— Мадам легла, — доложил он, — мсье разрешит закрыть ставни?
Джон, направляясь к себе, слышал, как он запирал дверь.
Мать легла, не дожидаясь его, не пожелав ему доброй ночи!
Ну что же, и пускай!
Озлобление снова вспыхнуло в нем. Он разделся, принял ванну и лег в постель.
Спальня матери была в конце коридора. Обе спальни выходили окнами на длинную галерею. Вокруг царила немая тишина.
Джон лежал в темноте и думал о положении, в котором очутился, так, как может думать человек, лишенный воображения, — банально и мелочно.
Итак, он рожден в незаконном сожительстве, он — человек без имени. Его обманывали все время — и теперь ему ничем не хотят возместить это.
Он лежал, кипя ненавистью и презрением к этому Вэнрайлю, осуждая его со страстной злобой.
У двери послышались какое-то царапанье, тихий визг. Джон поднялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как его терьер пронесся, словно белая стрела, на галерею. Он встал и вышел туда же. Тони, очевидно, погнался за крысой на лужайку и исчез в тени, отбрасываемой деревьями. Пока Джон стоял и следил за ним, новый звук донесся до него. Он бесшумно направился в ту сторону и прислушался. Звуки доносились из комнаты матери. Это было заглушаемое рыдание.
Джон ни разу в жизни не видел мать плачущей. И эти едва слышные всхлипывания, прерывистые вздохи проникли в его сердце какой-то неизъяснимой отрадой. Но все же и это не помогало. Он оказался в унизительной роли мучителя, сознавал это — и не был в силах изменить что-нибудь.
Он постоял, прислушиваясь, а затем, движимый властным импульсом, вошел в спальню матери через высокое раскрытое окно. Окликнул ее. Она подняла с подушки залитое слезами, судорожно подергивавшееся лицо и протянула руки к Джону.
— Успокойся, мама, — сказал он, заикаясь и продолжая стоять в тени. — Я вел себя, как животное, по отношению к тебе. Теперь все прошло.
Ее голос прозвучал из серебряной дымки, сотканной лунным светом:
— Ах, Джон, если бы ты мог понять! Все то, что ты теперь думаешь… я предвидела это много лет назад. Я знала, что чужие люди так отнесутся… Но мне и в голову не приходило, что так же точно посмотришь и ты. Мое самое тяжкое наказание — в том, что ты мог… что ты так принял это.
— Да нет же… это тебе только кажется. Ты не поняла, — сказал Джон бессвязно.
Он ступил шаг, другой, пока не оказался совсем близко от матери. И так мать и сын, он — стоя у постели, она — откинувшись на подушки — смотрели друг другу в глаза несколько долгих мгновений.
— Нам бы следовало попытаться договориться до чего-нибудь, — устало промолвила, наконец, Ирэн. — О, я знаю, тебе кажется, что тут разговором ничего не изменить. Но тебе было сделано только очень краткое сообщение, — и думаю, следует объяснить тебе, как я смотрю на это. Видишь ли, Джон, мне думается, моя вина в том, что ты именно так реагировал на то, что узнал. Мне следовало давным-давно открыть тебе все — и представить в правильном освещении. А теперь — поздно. Так же, как ты судишь меня сейчас, ты будешь судить других женщин. А мне больше всего в жизни хотелось, чтобы ты был таким же рыцарем, как твой отец. Может быть, ты сейчас с презрением смеешься над тем, что я сказала. Я в темноте не вижу тебя хорошо, но чувствую, что ты как-то враждебно настроился, когда я заговорила о нем. О, Боже, Джон, неужели это выше твоего понимания, неужели ты не способен поверить в то, что мужчина и женщина могут согрешить — и все же оставаться чистыми? Я не собираюсь тебе внушать, что не существует законов морали, что каждый человек волен поступать так, как хочет. Но я твердо верю, что мы, грешники, вправе требовать, чтобы о нас судили по всей нашей жизни, а не по отдельным поступкам. Много лет назад, когда ты был совсем еще маленьким, мне казалось, что я знаю, как должна расплатиться за свое коротенькое счастье, — и я уплатила сполна, до последнего гроша. Женщине моего склада нелегко променять всю полноту, все движение и разнообразие жизни на затворничество, на роль милой, но скучной старой дамы, у которой только и радости, что возиться в своем саду. Но это было моей долей расплаты. А долей твоего отца было его изгнание и разлука со мной. Грех никогда не бывает прекрасен, но искупление его подымает любовь на сверкающую высоту и дает ей, мне кажется, право на существование. С того дня, как ты появился на свет, не было минуты, когда бы я не благодарила Бога за то, что моим искуплением будет жизнь для тебя. И я честно выполнила свой долг. Освобождение мое от уз брака, который не был настоящим союзом, потому что нас с тем человеком не связывала ни любовь, ни верность, ни взаимная поддержка и понимание, — это освобождение приходит как раз тогда, когда ты уже встал твердо на ноги, когда начинается твоя карьера, — и я хочу видеть в этом знак того, что мое искупление принято. Мне предстояло стать чем-то вроде принадлежности обстановки в твоем доме в Лондоне, не так ли? А ты думаешь, я не предвидела, что когда-нибудь эта принадлежность станет для тебя бременем, что ты захочешь жениться и ввести настоящую хозяйку в свой дом? Что было бы тогда со мной? О, Джон, милый, не мешай же мне теперь стать счастливой. Не заставляй снова и снова чувствовать стыд за себя, — не заставляй меня снова платить. Женщинам моего типа нелегко отрешиться от условностей. Нас может сделать счастливыми только любовь открытая, не прячущаяся от солнца. Мрак тайной любви полон горьких, мучительных переживаний. Поверь, необходимость грешить, когда презираешь грех, уже сама по себе гораздо более тяжкое наказание, чем изгнание из общества. Говорят, что любовь все оправдывает. Да, но раньше, чем оправдать, она распинает нас на кресте. Нет жертвы, которую не стоило бы принести за радость любви. Но только те, кто эту жертву приносит, знают, что это значит. Законы, условности — всем можно пренебречь ради любви; но жизнь заставляет платить за то, что нарушили их. Мы оскверняем то, что есть идеального в любви, — и страдаем от этого. Или не знаем, что такое настоящая любовь, — и профанируем ее, называя этими словами страсть. Мы можем любить и впадать в грех ради любви, но расплата страшна; из этой борьбы мы выхолим не только с израненными руками и ногами, но с испепеленной душой. Джон, надолго ли ты изгнал меня из своего сердца? Я признавала, что свет имеет право осуждать меня. Но мой сын?..
Она протянула руку к его руке, и при этом движении свет луны упал прямо на ее лицо, обрамленное заплетенными на ночь косами. Она казалась поразительно молодой, эта женщина, которой он, не задумываясь, со спокойной совестью, отвел место за пределами кипучих интересов жизни, ее живого трепета. Да, совсем молодой, прекрасной и нежной. А он хотел лишить ее любви, в душе отрицая ее право любить и быть любимой. Он заклеймил это словами — «нелепость», «неприличие».
Мать наклонилась еще больше вперед. Она улыбалась ему.
— Кажется, еще недавно ты был совсем малышом, — сказала она дрожащим голосом. — Не можешь ли ты снова стать на минуту тем прежним моим мальчиком и… помириться со мной, милый?
Джон пробормотал что-то невнятное, и когда она притянула к себе его голову, почувствовала вдруг на глазах у него слезы.