— Поняли? — спросил строго старший офицер.

— Никак нет, ваше благородие! — отвечали разом оба, причем Федотов еще более нахмурился, сдвинув свои густые, нависшие брови, словно бы кем-то обиженный и чем-то недовольный, а Никифоров, как более тонкий дипломат и не знающий за собой, как его товарищ, слабости напиваться на берегу до бесчувствия, еще почтительнее заморгал глазами.

— Кажется, я ясно говорю: бросить линьки. Понял, Федотов?

— Никак нет, ваше благородие.

— А ты, Никифоров?

— Невдомек, ваше благородие, по какой такой причине и как, осмелюсь вам доложить, ваше благородие, боцман… и вдруг без линька…

— Боцман, ваше благородие, и не имеет при себе линька! — повторил и Федотов.

— Не ваше дело рассуждать! Чтобы я их не видал! Слышите!

— Слушаем, ваше благородие.

— И чтобы вы не смели ударить матроса… Ни боже ни!

— Как вам угодно, ваше благородие, но только осмелюсь вам доложить, что это никак невозможно! — пробурчал Федотов.

— Никакого, значит, почтения к боцману не будет, — доложил почтительно Никифоров.

— Ежели примерно, ваше благородие, не вдарь я матроса в зубы, какой же я буду боцман! — угрюмо заметил Федотов.

— И ежели за дело и драться с рассудком, ваше благородие, то, позвольте доложить, что матрос вовсе и не обижается… Напротив, даже… чувствует, что проучен по справедливости! — объяснял Никифоров.

Старший офицер, человек далеко не злой, но очень вспыльчивый, который и сам, случалось, в минуты служебного гнева давал волю рукам, слушал эти объяснения двух старых, отлично знающих свое дело боцманов, подавляя невольную сочувственную улыбку и отлично понимая затруднительность их положения.

В самом деле, приказание это шло вразрез с установившимися и освященными обычаем понятиями о «боцманском праве» и о педагогических приемах матросского обучения. Без этого права, казалось, — и не одним только боцманам в те времена казалось, — немыслим был хороший боцман, наводящий страх на матросов.

Но какого бы мнения ни был Андрей Николаевич о капитанском приказании, а оно было для него свято, и необходимо было его исполнить.

И, напуская на себя самый строгий начальнический вид, словно бы желая этим видом прекратить всякие дальнейшие рассуждения, он строго прикрикнул:

— Не драться, и никаких разговоров!

— Есть, ваше благородие! — ответили оба боцмана значительно упавшими, точно сдавленными голосами.

— И если я услышу жалобы, что вы деретесь, с вас будет строго взыскано… Зарубите себе на память…

Оба боцмана слушали эти диковинные речи безмолвные, изумленные и подавленные.

— Особенно ты, Федотов, смотри… не зверствуй… У тебя есть эта привычка непременно искровянить матроса… Я тебя не первый день знаю… Ишь ведь у тебя, у дьявола, ручища! — прибавил старший офицер, бросая взгляд на действительно огромную, жилистую, всю в смоле, руку боцмана, теребившую штанину.

Федотов невольно опустил глаза и, вероятно сам несколько смущенный видом своей руки, стыдливо спрятал ее назад.

— И, кроме того, — уже менее строгим тоном продолжал старший офицер, не очень-то распускайте свои языки. Вы оба так ругаетесь, что только ахнешь… Откуда только у вас эта гадость берется?.. Смотри… остерегайтесь. Капитан этого не любит… Ну, ступайте и передайте всем унтер-офицерам то, что я сказал! — заключил Андрей Николаевич, хорошо сознавая тщету последнего своего приказания.

Окончательно ошалевшие, оба боцмана юркнули из каюты с красными лицами и удивленно выкаченными глазами. Они торопливо прошли кают-компанию, осторожно и на цыпочках ступая по клеенке, и вновь получили дар слова только тогда, когда прибежали на бак.

Но дар слова явился не сразу.

Сперва они подошли к кадке с водой[38] и, вынув из штанов свои трубчонки и набив их махоркой, молча и неистово сделали несколько затяжек, и уж после того Никифоров, подмигнув глазом, произнес:

— Какова, Пров Захарыч, загвоздка, а?

— Д-д-да, братец ты мой, чудеса, — вымолвил Пров Захарович.

— Ты вот и пойми, в каких это смыслах!

— То-то… невдомек. И где это на военном судне видно, чтобы боцман и… тьфу!..

Федотов только сплюнул и выругался довольно затейливо, однако в дальнейшие объяснения не пустился ввиду присутствия матросов.

— И опять же, не моги сказать слова… Какая такая это новая мода, Захарыч?..

— Как он сам-то удержится… Небось, и он любит загнуть…

— Не хуже нашего…

— То-то и есть.

Дальнейшие совещания по поводу отданных старшим офицером приказаний происходили в тесном кружке, собравшемся в сторонке. Здесь были все представители так называемой баковой аристократии: оба боцмана, унтер-офицеры, баталер[39], подшкипер[40], артиллерийский вахтер[41], фельдшер и писарь. Линьки, само собой разумеется, надо было бросить. Что же касается до того, чтобы не тронуть матроса, то, несмотря на одобрение этого распоряжения в принципе многими, особенно фельдшером и писарем, большинство нашло, что безусловно исполнить такое приказание решительно невозможно и что как-никак, а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на глазах у начальства, а в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова, бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков и не вышло каких-нибудь кляуз.

Вопрос о том, чтобы не ругаться, даже и не обсуждался. Он просто встречен был дружным общим смехом.

Все эти решения постановлено было держать в секрете от матросов; но в тот же день по всему корвету уже распространилось известие о том, что боцманам и унтер-офицерам не велено драться, и эта новость была встречена общим сочувствием. Особенно радовались молодые матросы, которым больше других могло попадать от унтер-офицеров. Старые, послужившие, и сами могли постоять за себя.

III

Небольшой «брамсельный»[42] ветерок, встреченный ночью корветом, дул, как выражаются моряки, прямо в «лоб», то есть был противный, и «Коршун» продолжал идти под парами по неприветливому Финскому заливу при сырой и пронизывающей осенней погоде. По временам моросил дождь и набегала пасмурность. Вахтенные матросы ежились в своих пальтишках, стоя на своих местах, и лясничали (разговаривали) вполголоса между собой, передавая один другому свои делишки и заботы, оставленные только что в Кронштадте. Почти половина команды была из старослужилых, и у каждого из них были в Кронштадте близкие — у кого жена и дети, у кого родные и приятели. Поговорить было о чем и о ком пожалеть.

Капитан то и дело выходил наверх и поднимался на мостик и вместе с старшим штурманом зорко посматривал в бинокль на рассеянные по пути знаки разных отмелей и банок, которыми так богат Финский залив. И он и старший штурман почти всю ночь простояли наверху и только на рассвете легли спать.

Наконец, во втором часу прошли высокий мрачный остров Гогланд и миновали маленький предательский во время туманов Родшер. Там уж прямая, открытая дорога серединой залива в Балтийское море.

За Гогландом горизонт начинал прочищаться. Ветер свежел и стал заходить.

— Кажется, норд-вест думает установиться. Как вы полагаете, Степан Ильич?

Сухощавый, небольшого роста пожилой человек в стареньком теплом пальто и старой походной фуражке, проведший большую часть своей полувековой труженической жизни в плаваниях, всегда ревнивый и добросовестный в исполнении своего долга и аккуратный педант, какими обыкновенно бывали прежние штурмана, внимательно посмотрел на горизонт, взглянул на бежавшие по небу кучевые темные облака, потянул как будто воздух своим длинноватым красным носом с желтым пятном, напоминавшим о том, как Степан Ильич отморозил себе лицо в снежный шторм у берегов Камчатки еще в то время, когда красота носа могла иметь для него значение, и проговорил:

вернуться

38

Кадка с водой стоит для курильщиков нижних чинов. Курить можно только у кадки.

вернуться

39

Заведующий провизией и раздачей водки.

вернуться

40

Заведующий каютой, в которой хранятся разные запасы судового снабжения.

вернуться

41

Заведующий крюйт-камерой (пороховым погребом), оружием и снарядами.

вернуться

42

Слабый ветер, позволяющий нести брамселя — третьи снизу прямые паруса. — Ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: