— О брате я вам и не сказал… Он тут в правленье за Потапкой ходит…
— Как ходит?
— За лекаря! — усмехнулся Лаврентьев. — Потапку помяли, и то не все, — иначе бы Потапки и в живых не было, — а два-три молодых парня, и поделом подлецу! А Вася при нем же… Эко сердце у вашего брата… Парень золото! Пойдем в волостное, там и пишите прошение; авось что и выйдет.
Толпа медленно стала расходиться, разбившись по кучкам. Разговоры стихали. Все находились под гнетом ожидания. Бабы причитали и взвизгивали. Некоторые спохватились выносить из изб свой скарб и прятали его на задах.
— Небось Кузьма разыщет! — посмеялся кто-то над бабами.
— Эти дела Кузьма не впервой делает! — объяснил Лаврентьев, направляясь с Николаем в волостное правление. — Раз к нему мужик в лапы попал — не выпутается. Процент берет отчаянный, окромя того, делает ярыжнические договоры… Даст по времени, когда мужику деньга до зарезу нужна, рублев двадцать, а через год-другой мужик, смотришь, полета должен… А условия-то какие! Ужо я покажу вам… Избы и вся движимость в залоге, да и хлеб на корню запродан по самой низкой цене… Одна кабала! А тут как на грех два года неурожаи… Народ и вовсе обнищал!
Они подходили к волостному правлению, когда около раздался насмешливый женский голос:
— Какие вы мужики? Хуже баб, право хуже!..
Николай обернулся.
Та самая высокая молодая баба с ребенком на руках, которая на сходе обратила на себя внимание Николая, стыдила теперь трех молодых парней. Ироническая усмешка скривила ее губы. Необыкновенно строгое, красивое лицо ее дышало ненавистью и презрением.
— Мужики! Хороши мужики! — повторила она, бросая уничтожающий взгляд. — А еще хвастали, что укротите Кузьку! — заметила баба, понижая голос.
— Вы знаете эту бабу? — спросил Николай.
— Прасковью-то? Еще бы не знать… Норовистая баба… Муж ее, — прибавил Григорий Николаевич, — в Сибирь пошел из-за Кузьки… Кузька ее в полюбовницы норовил, она у него в работницах жила… Кто их знает, что у них было, — темное дело, только мужик царапнул Кузьку ножом… Засудили… Она при детях осталась… Погоди, еще она Кузьме припомнит… Эта баба не простит!..
Вошли в волостное правление. Из-за перегородки, разделявшей избу на две комнаты, слышались стоны, прерываемые ругательствами.
— Спасибо, Василий Иванович… Век не забуду… Ох, матушки… пресвятая богородица!.. Ужо погоди, голубчики… Ужо ответ дадите… Идолы проклятые… Чуть не до смерти!..
— Это Потапка причитает! Должно, помяли порядочно! — заметил Лаврентьев.
Они заглянули в соседнюю комнату. На диване лежал «Потапка», а около него сидел Вася. Он подошел к вошедшим, взволнованный, пожимая руки.
— Потапку стережете? — тихо проговорил Лаврентьев улыбаясь. — Здорово помяли его?
— Порядочно-таки… Прикладываю ему компрессы. Все просит, чтобы я не отходил… боится!..
— Отлежится!.. — тихо заметил Лаврентьев. — Ему не раз бока мяли!.. Сказывают, вы, Вася, его отстояли?
— Нет, я так… около случился, когда его схватили и трое стали бить… Народ-то очень сердился, что человека так избили… Да он сам виноват… Тут горе великое, а он еще дразнит людей! Неужели, Григорий Николаевич, ничего нельзя сделать?.. Так и разорят?
— Попытаем!..
— Василий Иваныч! Отец родной! Что ж вы оставили меня? — застонал Потап Осипович из угла. — Не оставляйте, а то убьют меня, звери окаянные… душегубы безжалостные… Ох, господи, боже мой… Ох, мучения какие!..
— Не бойсь, Потап Осипович, не убьют!.. — проговорил Лаврентьев, подходя к дивану. — Как бог тебя милует… цел еще?
— Совсем истерзали, Григорий Николаевич… Если бы не Василий Иванович, как бы архангел, не видать бы мне божьего света… Безвинно пострадал, за чужое дело… Ох, господи милосердый!.. Спасите вы меня отсюда. Увезите поскорей, благодетели, голубчики… Век буду бога молить за вас…
Николай приблизился и увидал толстого небольшого человека с темно-рыжими волосами, лежащего на деревянном диване в изодранном сюртуке, из-под которого виднелись полосатая жилетка и клочки ситцевой рубахи, запачканной кровью. Лицо избитого было закрыто полотенцами. Оставались открытыми только вспухший рот да подбородок, окаймленный рыжей редкой бороденкой.
— Посмотри-ка, Григорий Николаевич, что они со мной сделали!
С этими словами Потап Осипович, охая, приподнял толстую руку, на коротеньких пальцах которой были надеты перстни, и снял полотенца, обнажив вздувшееся сине-багровое лицо, сплошь покрытое кровавыми подтеками. Из-под вспухших век злобно выглядывали маленькие неприятные рысьи глаза. Все лицо представляло собой сплошную кровавую маску.
Заметив на лице Николая чувство ужаса при виде этого зрелища, Потап Осипович нарочно не закрывал своего лица, несмотря на совет Васи, как бы радуясь впечатлению, произведенному его физиономией.
— Каково это?.. А здесь посмотрите!.. Вот не угодно ли?.. Что они с телом сделали?.. Тело-то как истерзали!..
Он было стал открывать грудь, но ему сказали, что не надо.
— Нет, господа, будьте свидетелями… Каково тут, а?.. Дотронуться больно… Пожалуй, ребро тронуто… Тоже и у меня семейство… Я безвинно, человек служащий… подневольный. Кузьма Петрович послали меня к этим дьяволам для присутствия, в виде как бы аблаката, а они убить… Это как же?.. Тело в растерзании, нутренность вся потревожена… Как я теперь могу продолжать свои занятия?.. С кого взыскивать буду?.. Разве эти люди вознаградят?!.
— Бог даст отлежишься, Потап Осипович… И после поговорим насчет вознаграждения… с рассудком человек будешь и спросишь подходящую цену. А пока лежи смирно, ничего не бойся…
— Как не бояться… Чуть было не убили…
— Не ври, Осипыч… Кабы хотели, давно от тебя мокренько бы осталось. Благодари бога, что цел! — проговорил Лаврентьев.
Через несколько времени Потапа Осиповича отправили по его просьбе в усадьбу Кривошейнова. Старшина и писарь, избитые, по словам пристава, куда-то скрылись… Кто-то видел, что они уехали. По словам мужиков, их даже и не «помяли».
Николай написал прошение, Лаврентьев одобрил его и прочитал мужикам. Мужики остались довольны, ставили под ним кресты и подписывались, кто умел. Выборные уже собрались и отправились в губернский город, сопровождаемые пожеланиями. Лаврентьев обещал вечером ехать туда же, только прежде повидается с исправником, и наказал без него к губернатору не ходить.
Вслед за тем Лаврентьев и Вязниковы оставили Залесье, напутствуемые благодарностью и благословениями.
— Подай вам господи, добрые люди!
— Заступники вы наши…
— Бог не оставит вас!..
— Прощай, Григорий Николаевич! — произнесла высокая баба с ребенком, протягивая руку Лаврентьеву.
Молча возвращались наши путники назад. Только что виденное произвело на всех огромное впечатление. На Васе лица не было… Скорбные мысли волновали юношу.
Солнце садилось, когда оба брата вернулись домой. Старики радостно встретили их с встревоженными лицами. Иван Андреевич уже слышал о происшествии в Залесье, узнал, что Вася был там, и боялся за сына. Он выслушал рассказ Николая, — Николай рассказал обо всем очень живо и талантливо, — и в волнении заходил по кабинету.
— Я поеду к губернатору, — сказал он, — и объясню всю эту историю. В самом деле, это вопиющее дело!
— Если бы ты видел сам, папа!.. — вставил Вася.
— А ты как туда попал? — резко оборвал его Иван Андреевич. — Ты зачем мешаешься не в свои дела, скажи мне на милость, когда твое дело учиться? К чему ты побежал в Залесье? Чем ты помог? Ты только себя погубишь своими глупыми выходками. Послушай, Вася, я давно хотел с тобой поговорить… Твое поведение, признаюсь тебе, крайне мне неприятно.
Он остановился и взглянул на Васю. Вася стоял смущенный, кротко посматривая на взволнованного старика.
— Оставь нас, Николай, — промолвил он, и, когда Николай ушел, он сказал Васе: — Сядь!
Вася сел на кресло. Старик уселся напротив и первые минуты молчал, стараясь побороть вспышку гнева. Его взгляд понемногу смягчался, останавливаясь на задумчивом лице сына. И чем дольше он глядел на Васю, тем более и более смягчался. И отцу вдруг бесконечно стало жаль своего бедного мальчика. В кротком, страдальческом взоре восторженных голубых глаз, в бледном лице, в этом немощном теле старик впервые прозрел что-то необыкновенно глубокое, искреннее, беззаветное. Ему почему-то припомнилось, что он видел однажды, во время своей молодости, молодого раскольника, шедшего под кнут с таким же самым восторженным лицом. И сердце заныло у старика. Разве можно сердиться на Васю? Об этот кроткий взгляд разбивался всякий гнев.