Нет, не мог в это поверить бывший летчик интернациональной эскадрильи Николас — Николай Бабичев. Не мог! Не хотел верить. А все же тревога закрадывалась в сердце, не давая покоя. Длинными зимними ночами лежал без сна, к чему-то прислушивался, часто поднимался с постели, бродил взад-вперед по своей комнатушке, иногда доставал из шкафа бутылку с водкой, выпивал два-три глотка, однако облегчения это не приносило.
А тут еще новое, какое-то непонятное отношение со стороны командира эскадрильи. Смотрит на Николая Бабичева такими глазами, что ни черта в этих взглядах не разберешь. То ли жалость, то ли настороженность, то ли сочувствие… Знает что-нибудь, чует, подозревает?
Ох, какие же длинные зимние ночи! Вроде не такую уж большую жизнь прожил Николай Бабичев, а начнешь ее вспоминать и кажется, будто ты все уже испытал и все изведал. Старик…
В одну из таких ночей услыхал Бабичев стук в дверь, насторожился. Друзья так не стучат — так громко, бесцеремонно, нахально. Да и с чего бы это друзья шастали по ночам?
Сколько боевых вылетов сделал летчик Николай Бабичев в Испании, сколько раз там смотрел в глаза костлявой, а вот такого, придавившего его страха, который нахлынул на него сейчас, не испытывал. Сразу как-то задеревенели ноги, стали непослушными, точно чужими. Еле-еле добрел до дверей, спросил хрипловатым голосом:
— Кто?
— Открой, Бабичев, — послышалось с улицы.
— Кто, спрашиваю?
— Открой, говорят! Или дверь ломать?
Их было двое. В форменных шинелях, в каракулевых шапках, в фетровых бурках, снизу подшитых желтой кожей. Один капитан, другой лейтенант.
Войдя в комнату, капитан сел за стол, лейтенант подошел к окну и остался стоять. Капитан сказал:
— Садись, Бабичев. Садись, садись, не стесняйся.
Лейтенант засмеялся:
— Он, наверно, не привык сидеть.
— Он летать привык, — сказал капитан. — Ему разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца — пламенный мотор. Правильно, Бабичев? Все выше, выше и выше…
Николай молчал… Было ясно, что и капитан и лейтенант — оттуда. Пришли, чтобы взять его? Ему ведь говорили, что они приходят ночью. Чтобы не было лишнего шума. И лишних свидетелей. Значит, все о, чем ему говорили, — правда? Дико, непонятно, но — правда? Алехандро, Мишель, Андреас — не слухи? Теперь настала и его, Бабичева, очередь?.. Да нет, тут какая-то ошибка. Сейчас эти двое о чем-то у него поспрашивают, что-то выяснят и уйдут. У них такая работа, они все время должны быть начеку. Кому же, как не чекистам, постоянно проявлять бдительность. Тем более сейчас, в такое необыкновенное для страны время…
Он сел за стол напротив капитана и внимательно на него посмотрел. Хорошее, открытое лицо. Усталые глаза, чистый, прорезанный лишь одной неглубокой морщиной лоб, волевой подбородок, немного тяжелый, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Смотрит капитан на Бабичева без всякого зла, скорее с любопытством — знает, конечно, что Бабичев воевал в Испании, ему, небось, интересно, как они там дрались с фашистами.
Капитан вдруг спросил:
— Ну что, Бабичев, будем друг с другом откровенны? Так ведь и для нас, и для тебя будет лучше, не правда ли? Меньше хлопот…
— А почему я должен быть не откровенным? — сказал Бабичев. — Мне нечего от вас скрывать, я с удовольствием отвечу на ваши вопросы.
— Умница, — сказал лейтенант, закуривая. Он тоже подошел к столу и пытливо взглянул на Бабичева. — Я всегда считал, что летчики — это не какая-нибудь шваль, а по-настоящему мужественные люди. Уж если в чем виноваты, то юлить не будут.
— Я не совсем вас понимаю, товарищ лейтенант, — Бабичев пожал плечами. — Что вы имеете в виду?
— Не понимаешь? — лейтенант настолько приблизил свое лицо к лицу Бабичева, что тот невольно отклонился. — Не надо, летчик. Ты все прекрасно понимаешь. И уж раз договорились быть откровенными, давай не будем отступать назад. Не будем?
Бабичев снова пожал плечами:
— Простите, но я действительно не могу понять, о чем вы…
В это время капитан расстегнул шинель, под которой на ремешке висела небольшая планшетка. Он не спеша открыл ее и извлек два исписанных мелким почерком листка. Положив их перед собой, также не спеша разгладил ладонью и, коротко взглянув на Бабичева, медленно, делая паузы почти после каждого слова, начал читать:
«Старший лейтенант Н. Д. Бабичев в часы, свободные от полетов, часто собирал нас, молодых летчиков, вроде бы для того, чтобы поделиться своим испанским опытом. Однако он не столько передавал нам свой этот опыт, сколько восхвалял немецкие самолеты „мессершмитты“ и „хейнкели“ и отличную, как он говорил, подготовленность фашистских летчиков. С ними, мол, не так-то легко справиться, как некоторые наивно полагают, среди них очень много настоящих асов. По сути дела, он исподволь запугивал нас, и мы вскоре поняли, что он ведет самую настоящую контрреволюционную работу. Если кто-нибудь из нас говорил: „Но вы все же со своими друзьями могли драться с фашистами, не всех же вас сбивали эти самые асы“, он отвечал: „Конечно, не всех. Мы тоже сбивали их, но это давалось не так легко. Потому, что наши истребители — „курносые“ и „мухи“[1] — прикрывали; уступали „мессерам“ и „хейнкелям“, да и итальянским „фиатам“ тоже“. Правда, Бабичев тут же добавлял: „Я говорю вам все это для того, чтобы вы отдавали все силы боевой учебе, чтобы вы были готовы к трудной борьбе, если нам все же придется вступить в схватку с фашистами“.
Но говорил он об этом ясно для чего: чтобы замаскировать свою вражескую сущность, показать себя этаким патриотом. Как-то я у него спросил: „Товарищ старший лейтенант, мы вот часто поем песню: „Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы“. Как вы думаете, мы и вправду уже сегодня готовы?“ Бабичев ушел от прямого ответа. Пожал плечами и сказал: „Я знаю одно: воевать с фашистами будет трудно. Очень трудно“. Ясно, что старший лейтенант Бабичев чистый пораженец, и нас настраивает в таком же духе…»
Капитан сложил листки и придавил их ладонью. Нет, не просто придавил, а с силой пристукнул по ним и спросил:
— Ну, что, Бабичев? Может, тебя хотят просто оклеветать? Или все тут верно?
Бабичев сказал:
— А разве вы считаете, что если нам придется воевать с фашистами, это будет легким делом?
— Вопросы задаю я! — прикрикнул капитан. — Я! А ты должен конкретно на них отвечать. Ясно?
Бабичев взглянул в лицо капитана и удивился: сейчас, вот в эту самую минуту, ничего доброго в его лице не осталось. Особенно в глазах. Как-то сразу потемневшие, они источали столько презрения, ненависти, злобы, что Бабичев невольно поежился. И подумал: «Неужели он и вправду верит, будто я настоящий враг? Это же чудовищно! И кто мог написать такое „обличение?“»
Не удержавшись, он спросил, хотя уже через мгновение понял наивность своего вопроса:
— Можно узнать, кто подписался под этим письмом?
— Бабичев! — лейтенант, о котором летчик вроде бы забыл, тыльной стороной своей руки, сжатой в кулак, уперся в подбородок Бабичева и рванул его вверх. Ему показалось, что у него хрустнули позвонки, такая острая боль прошла по телу. — Ты слышал, сволочь, что тебе сказали? Ты должен не спрашивать, а отвечать! Или ты там, в Испании, отучился понимать по-русски? Ну?!
Потом Бабичеву и самому трудно было вспомнить, что с ним в то мгновение произошло. Кажется, на время он перестал соображать. Словно волна какого-то звериного бешенства захлестнула все его существо — и тело, и мозг, и самую душу, и эта волна сорвала его с места, она сама бросила его к лейтенанту, сама подняла руку и нанесла мощный удар лейтенанту в лицо, и лейтенант, ничего подобного не ожидавший, упал на четвереньки и промычал что-то нечленораздельное, но тут же поднялся, а Бабичев, с перекошенным от ярости лицом, закричал:
— Сам ты сволочь! Кого оскорбляешь, проститутка!
Он пришел в себя в темном закутке с цементным полом, с крошечным зарешеченным оконцем, сквозь которое еле-еле пробивались тусклые полоски света. Все тело страшно болело — и от побоев (он так и не смог вспомнить, где его били: там, у него дома, или здесь), и от долгого лежанья на холодном цементе.
1
«Курносые», или «чатос» — советские истребители «И-15», «мухи», или «москас» — истребители «И-16», как их прозвали испанские летчики-республиканцы.