…Ввалившиеся щеки, грязная щетина, спутанная рыжеватая шевелюра, а в глазах — мутноватых от стужи, и голодный блеск, и словно бы застывшая с давней поры озлобленность, и что-то по-детски жалобное, страдальческое.
— Не узнаю, — признался Денисио. — Вытащил из буфета стакан и бутылку с водкой, налил полстакана, на хлеб положил ломтик сала, сказал: — Выпей. Чтоб нутро оттаяло.
— Спасибо.
Человек маленькими глоточками выцедил водку, хлеб сперва понюхал, на секунду зажмурился от удовольствия и лишь потом принялся закусывать. Был он, как казалось Денисио, по-волчьи голоден, однако ел без жадности, откусывал от сала и хлеба маленькие кусочки и, опять жмурился.
— Слушай, Денисио, — покончив с едой, сказал человек. — Однажды летчики, летавшие на «СБ», получили задание сделать массированный налет на Сарагоссу. Там, насколько нам было известно, расположилось логово франкистов. Мы знали, что это будет нелегкое дело. «Мессера», «фиаты», «хейнкели» день и ночь роем кружились даже на дальних подступах к Сарагоссе, а наших «Москас» и «Чатос», как испанцы называли «И-15» и «И-16», было далеко не густо. Но там никто из нас с этим не считался, как не считаются наши летчики и сейчас, зная, что господство-то в воздухе не за нами… Правильно я говорю, Денисио?
Денисио молча кивнул.
— Ну вот. Рассказывать, как мы в тот день дрались с немецкими и итальянскими летчиками, наверно, не стоит — ты должен это помнить. Ты также должен помнить, как один наш «СБ» начал вдруг ковылять, точно старый инвалид, как сдох у него правый мотор, и машина пошла обратным курсом со снижением, ожидая, что через минуту-другую какой-нибудь «Мессер» или «Фиат» врежут на всю катушку, и это будет ее последним вылетом. Правда, ты не мог тогда знать, что стрелок в этом инвалиде-бомбардировщике был уже убит, штурман тяжело ранен, да и сам летчик считал себя покойником… Дай-ка, Денисио, мне папиросу, сколько уже дней не доводилось мне как следует покурить. О-о, «Казбек»! Спасибо тебе, Денисио… Так на чем я остановился? Да, и сам летчик уже считал себя покойником, особенно когда увидал, как на него пошли в атаку сразу три «Мессера». Можно было, конечно, выпрыгнуть с парашютом, но, во-первых, не бросать же раненного штурмана и, во-вторых, внизу — фашисты. А мы уже отлично знали, что они делают с пленными… Да-а! И вдруг летчик видит, как пристроился к нему «И-16»-й и показал крыльями: держись, мол, камарада, в беде тебя не оставлю…
И не оставил. Прикрывал меня всю обратную дорогу, до самого аэродрома. Дважды его атаковали мессера, но посмотрел бы ты со стороны, как дрался летчик на «ишачке». Посмотрел бы ты, как он классно срубил одного «мессера», а другого заставил смазать пятки.
— А потом, — сказал Денисио, — они оба сели на свой аэродром, и едва только зарулили в капониры, как подскочила санитарка, увезла убитого стрелка и раненного штурмана, а командир «СБ» подошел к «ишачку» и спросил у летчика: «Как тебя зовут, парень?» Парень ответил: «Денисио. А тебя?» «А меня — Николас». «Или?» — спросил Денисио. — «Николай Бабичев». «Значит, мы с тобой одного поля ягоды… Вылезай из машины, я по-братски тебя обниму. Если бы не ты… Я ведь уже считал себя покойничком… Давай, брат, договоримся: если оба останемся живы и вернемся домой, любыми путями разыщем друг друга и выпьем по сто пятьдесят фронтовых»…
— Вот и встретились, Денисио. Хотя и не в очень добрый час, но все же встретились. Плесни себе маленько, выпьем заказанные в тот день фронтовые. Чего смотришь на меня такими глазами? Трудно узнать того Николаса?
— Трудно.
— Будто с того света вернулся Николай Бабичев? Так?
— Так. Вроде как помяла тебя судьба-судьбишка.
— Помяла, брат. Изрядно помяла. А чего не спрашиваешь, как я тут оказался?
— Давай лучше все по порядку. С того дня, как вернулся из Испании. И вот до этой встречи.
— Это можно. Хотя и нелегко все вспоминать.
В Одесском порту встречали их, как героев. Духовой оркестр, гирлянды цветов, пламенные речи. Пожилой моряк говорил с трибуны:
— Слушайте, товарищи, что сказала о воинах-интернационалистах великая дочь испанского народа Долорес Ибаррури: «Они отдали нам все: свою юность и свою зрелость, свои знания и свой опыт, свою кровь или свою жизнь, свои надежды, свои стремления. И ничего не требовали. Искали только свое место в борьбе. И почитали за честь для себя умирать за нас».
И опять музыка, овации, слезы на глазах у женщин, пионеры скандировали: «Слава! Слава! Слава!».
Николай Бабичев стоял у самой трибуны. Два ордена Красного Знамени на груди, портупея, прицепленный к поясу старенький шлем — самая дорогая реликвия, в котором он совершал боевые вылеты.
Кто-то с трибуны позвал:
— Товарищ летчик, поднимитесь сюда, скажите несколько слов.
И вот Бабичев на трибуне.
— Я хочу, чтобы мы все минутой молчания почтили память тех, кто погиб в первых схватках с фашистами. Я хочу, чтобы мы никогда о них не забывали. Я лично клянусь, что буду помнить своих товарищей до конца дней…
Когда он опустился с трибуны, к нему подошла седая женщина, обняла его и трижды поцеловала.
— Спасибо тебе, сынок. Мой сын остался там навсегда. Он был танкистом. Никто не должен забывать наших сыновей — ни мертвых, ни живых. Ты хорошо сказал. Такие слова поддерживают нас в самые горькие минуты…
Через месяц Бабичев был направлен в летную часть, где его сразу назначили командиром звена. В воздухе уже попахивало пороховым дымом, и хотя из официальных источников было известно, что войны с Германией в ближайшем будущем не ожидается, командиры летных частей особого покоя авиаторам не давали. Целыми днями, а порой и ночами в воздухе гудели моторы: летчики отрабатывали элементы боев — массированные удары по целям, маневры против зенитных батарей, одиночные и групповые вылеты в «тылы противника».
Звено Николая Бабичева отмечалось в приказах по части как лучшее звено по всем параметрам — сказывался опыт «Николаса», накопленный им в Испании. Часто на разборах полетов командир эскадрильи, предоставляя слово Бабичеву, говорил: «Я попросил бы все экипажи с особой внимательностью анализировать действия звена старшего лейтенанта Бабичева. Именно действия этого звена позволяют нам воочию убеждаться, что нашим самолетам по плечу выполнение самых сложных задач».
В авиачасти было много молодых летчиков и штурманов — вчерашних выпускников летных училищ. В свободное от полетов время они гурьбой ходили за Бабичевым, видя в нем своего кумира; он был для них человеком особенным, ни с кем не сравнимым, его рассказы о боях в Испании они слушали затаив дыхание, боясь пропустить хотя бы слово, они, наверно, страшно переживали, что им не довелось и теперь уже не доведется быть там, где пришлось побывать старшему лейтенанту, а он говорил: «У вас еще все впереди, вам еще, наверняка, придется подраться с таким же зверьем, с каким мы дрались в Испании». В ответ он слышал: «Хотя бы скорее…»
Бабичев понимал их желание показать себя, но сам думал, вспоминая тех, кто не вернулся вместе с ним домой: «Дай Бог, чтобы вам не довелось увидеть того, что довелось повидать нам».
Но вот наступил 1940-й.
До Николая Бабичева доходили слухи, будто кое-кого из его друзей-испанцев (так уж повелось, что интернационалистов, участвовавших в революционно-освободительной войне Испании, часто величали «испанцами») арестовывали. Называли даже имена и фамилии людей, которых Бабичев отлично знал. Однако он не мог в это поверить. Усмехался: «Алехандро? — Петр Александров, срубивший два „фиата“ и одного „хейнкеля“ в боях под Мадридом? Мишель — Мишка Родионов, на бреющем штурмовавший пригородный парк Мадрида Косо-дель-Кампо, где засели марокканцы. Подошел на своем „СБ“ по речке Мансанарес — и пошел поливать из пулеметов этих головорезов в разноцветных бурнусах… Или Андреас — Сеня Андреев, под Гвадалахарой вогнавший в землю пару „юнкерсов“? Какая чепуха, какая нелепица! Видно, кто-то с провокационной целью распускает подобные слухи. „Враги народа“… Какого народа, какие враги? Кто-то, конечно, сеет смуту. В мутной воде хотят половить рыбку…»