А потом был суд, похожий на спектакль: ни защиты, ни свидетелей, в небольшой, зашторенной плотными занавесями зальце, в которую, кроме «судей», подсудимого и двух конвоиров с винтовками, никого не впустили.
И короткий, как выстрел, приговор:
— Семь лет лишения свободы. В лагерях…
Тайга, болота, пурга, трескучие морозы, голодные люди и голодные волки, их разрывающий душу вой, а по ночам, как призрак — Испания, оливковые и апельсиновые рощи, воздушные бои над Гвадалахарой, старинные андалузские песни, фанданго под щелканье кастаньет, замечательное каталонское вино «Марфиль», которое пили за Испанию, за…
Их поднимали, когда еще было совсем темно, гнали на повалку леса, они дрожали от холода, а Бабичев никак не мог очнуться от ночных видений, не мог и не хотел, потому что было непреодолимое желание побыть хотя бы еще немного в той жизни, повитать в сладких грезах навсегда ушедшего, но незабываемого прошлого. На него кричали конвоиры, — больно толкали в спину прикладами винтовок, чтобы не отставал, но он ничего не слышал и не чувствовал — он был не здесь, а там, и с его лица долго не сходила улыбка воспоминаний, а уголовники смеялись:
— Совсем чокнулся парень.
Но смеялись незло, просто так, чтобы «разрядиться». Как ни странно, но все они — бывшие взломщики, грабители, «домушники», наводчики, крупные аферисты — испытывали уважение к бывшим летчикам, танкистам, пехотинцам — «испанцам», которых здесь было немало. Некоторых из них Бабичев знал по Испании. Вот, например, летчик-истребитель Леон Лесников. Там он был просто Лео. Бабичев хорошо его помнит. Высокий, с широченными плечами, с руками молотобойца — Он с трудом втискивал свое большое теле в кабину «чатос» и со стороны казалось, что «чайка» не поднимет эту громаду, чуть ли не упирающуюся головой в фонарь. Но начинался бой, и Лео носился по небу, как демон, и теперь казалось, будто его машина совсем невесома, летчик бросал ее в атаку с такой стремительностью, с такой отчаянной смелостью; молниеносные фигуры высшего пилотажа — непредвиденные, непредсказуемые — сбивали противника с толку, а Лео весело кричал: «Анимо, компаньерос!» — «Бодрее, товарищи!»
Американец, летчик-истребитель интернациональной эскадрильи, Артур Кервуд говорил Лео на языке, который с великим трудом мог бы понять лишь высококвалифицированный лингвист:
— Камарада-товарищ Лео! Ты есть чуть много бесшабаш риска, это чуд карашо храбро, давай твоя рука, я пожимал, только мне не понимать, зачем твоя голова-умница каждая раза сама залезет в петля для твоего убивания., ты есть меня все-все понимаешь?
Лео смеялся:
— Я заколдован, Артур. Пуля меня не возьмет.
— Ты есть колдун? — шутя спрашивал Кервуд. — Ты не есть большевик?
Лео, и вправду, был словно заколдован. Десятки, сотни воздушных боев — да каких боев! — когда ему приходилось одному драться с тремя-четырьмя, а то пятью фашистскими истребителями, его «чаос» был продырявлен, как решето, а у Лео — ни одной царапины, он вылезал из машины и смеялся так весело, будто там, в небе Испании, ему удалось выполнить сложнейший цирковой номер, вызвавший у публики восторженный прием.
— Дал я сегодня им прикурить, — говорил он. — Долго эти ублюдки будут помнить камарада Лео.
…И вот камарада Лео в вонючем холодном бараке лежит на верхней полке деревянных нар, подложив руки под голову, глядит на грязный, закопченный потолок, и одна и та же, одна и та же мысль сверлит его мозг: «За что?»
Ответить на этот вопрос он не может…
На этот вопрос никто из его друзей, находящихся здесь, тоже не может ответить. Обрекая их на страдания, на физические и душевные пытки, а многих и на смерть, почти всем им предъявляли чудовищные обвинения: «За шпионскую деятельность», «За контрреволюционную пропаганду», «За участие в заговоре». В чем выражались их «шпионская деятельность», «контрреволюционная пропаганда», «участие в заговоре» — никто из них не знал. Приговоры им штамповали так, как штампуют на заводах немудреные детали.
«— С командиром (имярек), которого расстреляли, как злейшего врага народа, в Испании встречались?» «— Встречались». «— Часто приходилось с ним беседовать?» «— Да». «— Предлагал он вам не возвращаться на родину, а навсегда остаться в Испании, перейдя к франкистам?» «— Никогда! Он был настоящим патриотом нашей Родины!» «— Лжете! Лжете и еще раз лжете!» — И обращение к «Гражданам высоким судьям»: «— У представителя обвинения больше вопросов нет».
— Следующий!
— После поражения республиканской армии во французских лагерях были?
— Да!
— Агенты Даладье предлагали вам сотрудничать с ними?
— Предлагали. Мы дали им под зад коленом и сказали, что советские люди не продаются.
— Лжете! У нас есть неопровержимые факты, что вы лжете… У представителя обвинения больше вопросов нет.
— Следующий!
…Им могло показаться, что перед ними разыгрывается какой-то дешевый фарс. Но за пределами этого мрачного «театра» их ждали «воронки», которые увозили их из жизни — одних на долгие годы, других навсегда…
Потом… Потом для Бабичева — лагерь, бесконечные муки, затем — бунт заключенных, расправа, угроза казни, побег.
В тайге чуть не замерз, но, к счастью, набрел на заимку охотника отошел у него.
Однажды явился на заимку родственник этого охотника, тоже охотник. От него Бабичев услышал, что тот свою лесную добычу отвозил в Тайжинск на рынок. И вот как-то один из покупателей попросил его помочь отнести птицу домой. По дороге разговорились. Был этот человек летчиком, имя у него было какое-то особенное — Денисио…
— Вот и вся одиссея, — закончил свой рассказ Бабичев и, не скрывая тревоги, испытующе заглянул в глаза Денисио — как все это тот воспримет, какие слова скажет. — Когда решил сбежать из лагеря, намного вперед не заглядывал — лишь бы уйти от наступавшей на пятки смерти. Мог, конечно, отсидеться на заимке — война ведь вечно продолжаться не может. Но… Быть как бы дезертиром — это не по мне. Долго, очень долго думал: как же дальше?
— Как же дальше? — коротко, участливо спросил Денисио.
Не сразу ответил Бабичев. То, что исподволь в себе вынашивал, что порой казалось если и не просто, но все же осуществимо, в глазах Денисио могло предстать авантюрным, далеким от осуществления. Но теперь надо было идти до конца — назад уже не вернешься.
— Родился я в Белоруссии, — наконец ответил он. — В небольшом селе, километрах в ста от Минска. Когда вернулся из Испании, ездил на родину. Отец, мать, сестренка, старший брат — все продолжают жить там же. Что с ними сейчас, не знаю. Может, война разбросала их по разным местам, может, и в живых уже никого нет. Но есть в том селе и другие родичи. И если… — Бабичев опять на минуту умолк, а потом, загоревшись, продолжал быстро, точно стараясь убедить Денисио в реальности своих планов. — Если мне удастся живым добраться до своего села, меня там укроют до тех пор, пока появится возможность связаться с партизанами. И я уйду к ним. Конечно, спросят: откуда я к ним пришел, где был до этого? Придется обо всем рассказать правду.
— Поверят? — спросил Денисио.
— Поверят! — убежденно ответил Бабичев. — Не могут не поверить. Меня ведь многие там знают… Главное в другом, Денисио. Главное в том, чтобы добраться до линии фронта и перейти эту линию. Немцев не боюсь — живым им в руки не дамся. Убьют — так хоть не свои, понимаешь? Не свои! Буду считать, что погиб в бою. Для меня это очень важно, Денисио, тебе, наверно, трудно такое понять.
— Нетрудно, — едва заметно улыбнувшись, ответил Денисио. — Совсем нетрудно.
— Спасибо тебе, камарада Денисио! — Голос Бабичева заметно дрогнул. — Я верил, что ты меня поймешь. Поэтому и ехал к тебе.
— Скажи, — спросил Денисио, — когда ехал ко мне, думал о том, что я чем-то тебе помогу?