Мишуков обиженно пожал плечами.
— Тебе видней. Могу и уйти.
И вот Трошин остался один. Лег на траву, закрыл глаза и долго лежал неподвижно, словно оглушенный и раздавленный известием Мишукова. Сбылось, сбылось его тягостное предчувствие беды, подкралась она к нему, подползла змеей и хотя еще не ужалила, но он уже ощущает ее холодное прикосновение. И бьется, бьется в голове, стучит в висках одна и та же мысль: «Что делать, что делать?» Этот кретин Мишуков говорит: «Все шансы на твоей стороне…» Какие шансы? Отправиться в пекло? Чего ж он сам, сволочь, не пойдет к Мезенцеву и не пустит слезу, чтобы шансы стали на его стороне? Мезенцев правильно сказал Остапову: «Люди бравируют своим бесстрашием до тех пор, пока меч не занесен над их головой…». Сейчас этот меч занесен над моей головой. Над моей! Он вдруг почувствовал, что слезы стекают по его щекам. От жалости к себе, от бессилия перед навалившейся на него бедой. Он уже думал о себе, как об обреченном человеке… Если бы не этот идиот Остапов, Мезенцев мог бы остановиться на кандидатуре Ивлева. А Остапов подкинул: «Валерий Трошин… боевитее…»
Трошин сел, несколько раз с остервенением ударил обоими кулаками в землю. Ведь он сам, сам во всем виноват. Рисовался, выпендривался, играл б показуху — мне, мол, сам черт не брат, я человек бесстрашный, храбрец из храбрецов… Дорисовался, доигрался. А Ивлев не дурак, все заранее просчитал, жил тихой сапой, тоже, конечно, играл, но в другую игру: я, дескать, звезд с неба не хватаю, я человек робкий, незаметный, хоть и летаю не хуже Трошина, да ведь Трошин против меня — орел! А одна и та же мысль все бьется и бьется в голове, стучит в висках: «Что же делать, что делать?»
Он пришел домой уже под вечер. Сибирская собака Гром встретила его у калитки радостным визгом, бросилась к нему поласкаться, но он прошел мимо, даже не заметил ее, он, наверно, не заметил бы сейчас и волка, если бы тот встретился на его пути. Жена Вероника, открыв дверь и коротко взглянув на него, усмехнулась:
— Где это ты успел приложиться? И хлебнул, небось, не так уж мало — на тебе лица нет.
У Вероники было что-то цыганское. Смуглая кожа, большие черные глаза и такие же черные, будто вырисованные брови, красивый чувственный рот. Когда она улыбалась, зубы ее влажно и призывно блестели, а улыбалась она почти беспрестанно, но улыбка ее могла отражать самую различную гамму: улыбка радости, улыбка презрения, кокетства, легкой неприязни, дневного порыва или безразличия. Вероника умела играть своей улыбкой не хуже любой актрисы. И нельзя сказать, что она не пользовалась этим умением. Нет, она не была ветреной женщиной, Валерий Трошин не мог обвинить ее в измене, он был уверен, что она к нему привязана, но ее кокетство, не, всегда ею даже осознанное, часто выводило его из себя, по-настоящему бесило, и в их уютной комнатке (а Вероника умела создать уют буквально из ничего) нередко бушевали поистине шекспировские страсти.
— Какого дьявола ты вечно улыбаешься любому проходимцу? — кричал разгневанный супруг. — Чего ты заигрываешь с каждым встречным-поперечным! Так ведут себя только уличные девки!
— Дурак! — немедленно вспыхивала Вероника. — Форменный дурак! К тому же и форменный грубиян. А еще летчик.
Трошин не останавливался.
— Ты становишься похожей на…
— На кого? — Она с решимостью тигрицы наступала, не сводя с него глаз. — На кого я становлюсь похожей? Ну?
— Думаешь, я ничего не замечаю? Думаешь, ничего не вижу? — Валерий на всякий случай отходил от нее подальше, но гнев его не утихал. — Почему вчера в клубе этот кретин, этот идиот, этот бабник капитан Мезенцев трижды танцевал только с тобой? А как ты строила ему глазки? Тьфу! Тошно было смотреть. Тошно и стыдно перед людьми. Дождешься, что я дам тебе под зад коленом и вышвырну из своего дома. Слышишь, ты, цыганка-молдаванка чертова?
Вероника улыбалась (и первоклассный физиономист не смог бы точно сказать, что было сейчас в ее улыбке: презрение, яд, насмешка?):
— Ты вышвырнешь меня из дома? Да плевать я хотела и на твой дом, и на тебя, понял? Жить с таким олухом царя небесного? Хватит!
Она вытаскивала из-под кровати чемодан и начинала укладывать в него свои платья, юбки, кофты, всякую мелочь. Он молча несколько минут наблюдал за ее действиями (не очень, правда, решительными и поспешными), потом спрашивал:
— Ты чего? Чего надумала? Тебе и слова нельзя сказать, да? Разве так в семье поступают?
— А как поступают, когда на каждом шагу слышат оскорбления? Притом совсем незаслуженные, до слез обидные…
Садилась на кровать и, уронив руки на колени, начинала плакать.
— Ну, хватит. Хватит, слышишь? Ты ведь знаешь, что я люблю тебя. — Он подсаживался рядом, обнимал ее за плечи. — И никого дороже тебя у меня нет и не может быть. Разве не так?
Вероника не отвечала, но пыл ее заметно угасал. Она мало верила в его искреннюю любовь и так же мало верила в искренность своих к нему чувств. Когда она увидела его впервые, ей показалось, что Валерий действительно необыкновенный человек. Ее привлекла в нем не только его незаурядная внешность, но и, как ей тогда казалось, необыкновенная сила духа, мужественность, твердость характера. «Вот именно такие, — думала Вероника, — становятся Чкаловыми, Громовыми, Водопьяновыми…» Не могли ей не льстить и отзывы о Валерии, которые она не раз слышала от его друзей. «Настоящий летчик! Ас! Далеко пойдет».
Правда, уже выйдя за Валерия замуж и проживя с ним год-другой, Вероника все чаще стала обнаруживать в нем вначале едва-заметные, но затем все более проявляющиеся черты характера, которые не увязывались с ее прежними представлениями о человеке, который не так уж давно казался ей идеалом. Как все жены летчиков, она хорошо знала почти о каждом авиаторе эскадрильи — командире отряда Андрее Денисове, командире звена Остапове, лейтенанте Ивлеве, но когда она упоминала эти имена при Валерии, он презрительно фыркал: «О ком ты говоришь! Посредственности! Им хвосты быкам крутить, а не летать!»
Как-то она ему сказала:
— Ты становишься немножко позером, Валерий. Часто говоришь о своей храбрости, о мужестве, а глубоки ли в тебе эти качества? Надо бы поскромнее…
Ох, как он тогда взорвался, как взбесился! «Кто дал тебе право во мне сомневаться?! Как ты смеешь даже думать о том, что я — позер?!» И пошло, и пошло. И чем яростнее он на нее нападал, тем явственнее в Веронике укреплялось чувство, что она не ошибается, что в Валерии много неестественного, если не сказать — фальшивого.
В то же время Вероника твердо знала: никуда она от Валерия не уйдет, потому что все их взрывы и страсти-мордасти не стоят и ломаного гроша, в других семьях бывает еще и не такое, а люди живут, притираются друг к другу: жизнь ведь прожить — не поле перейти.
Он прошел мимо нее весь какой-то расслабленный, нисколько не себя не похожий — ничего от того Валерия, который уходил из дому утром. Сел на старенький, жалобно скрипнувший под ним, диван, вяло откинулся на спинку и закрыл глаза. Вероника, внимательно и настороженно за ним наблюдавшая, теперь не могла не увидеть, что Валерий совсем не пьян. Она тут же села рядом с ним, взяла его руку и с тревогой спросила:
— Ты заболел, Валера? Тебе плохо?
— Нет, я не заболел, — чуть слышно ответил он.
— Неправда, я же вижу. Ты посиди, я сбегаю и попрошу, чтобы прислали врача.
— Не надо. Врач ничему не поможет?
— Что ты говоришь, Валера?
— Я тебе сейчас все объясню. Только дай мне стакан воды, у меня страшно пересохло во рту.
Вероника встала, налила из графина воду, подала ему и ее почему-то удивило, с какой жадностью он двумя-тремя глотками выпил весь стакан до дна. Потом она поставила пустой стакан на стол и снова вернулась к Валерию. Она не спускала с него глаз. Вот уже три года, как они живут вместе, но никогда еще Вероника не видела его тихим. Как костер, — подумала она, — который горел, горел, а потом на него выплеснули ведро воды и он сразу потух. И не осталось ни одной искры.