— Не молчи, Валерий, — попросила она. — Скажи, что произошло? Ты сейчас не такой, как всегда, я боюсь за тебя.

— Да, я сейчас не такой, как всегда, — согласился он. — Не знаю, поймешь ли ты меня правильно. Я очень, очень хочу, чтобы ты поняла меня правильно. Именно ты, понимаешь? Ты ведь самый близкий мне человек.

— Я постараюсь понять, Валера. И не сомневаюсь, что пойму правильно. Потому что ты тоже самый близкий мне человек.

— Да, я знаю. Спасибо тебе. Сейчас я все расскажу. Хотя… Он сделал небольшую паузу. — Хотя особенно рассказывать нечего… Завтра меня отправляют на фронт. На фронт, — повторил он. — Понимаешь? На войну!

Он приблизил свое лицо к ее лицу и заглянул ей в глаза, словно стараясь увидеть в них что-то для него главное, без чего ему трудно или даже невозможно было сказать Веронике все, что он должен сказать. Вдруг он не увидит в ее глазах ни тревоги, ни страха за его судьбу, вдруг она восприняла его слова как что-то естественное, чего надо было ожидать и что должно было случиться, если не сегодня, так завтра, а потому никакой особой трагедии в этом нет.

И вдруг он увидел, как заметался в ее глазах страх, как она мгновенно побледнела и мелко-мелко задрожали ее губы.

— Тебя? На фронт? — Она с трудом выдавливала из себя слова, а страх все метался и метался у нее в глазах, и судорога боли пробежала по ее смуглому лицу, она подняла руку и провела по нему ладонью, словно хотела стереть с него эту судорогу. — Тебя? Да почему именно тебя? Почему? А как же я?

И тогда он рассказал ей обо всем, что услышал от Мишукова. И закончил так:

— Мезенцев сказал командиру звена Остапову: «Я еще подумаю…» Понимаешь? При Остапове он еще не все решил, но, наверняка, решит так, как подсказал ему Остапов. Тут и сомневаться нечего…

— Господи! — Вероника прижала руки к груди и долго так держала, точно желая утихомирить слишком уж частые толчки сердца. — Господи, да что ж это такое? Так неожиданно. Жили, как говорят, не тужили, и вдруг… Ты-то сам как на это смотришь? Может…

Она не договорила. Разве есть на свете человек, который не боится смерти? Жить хочется всем, жизнь-то у каждого одна — отнимут ее, и больше ничего не останется. Совсем ничего… Да и как она будет жить здесь без Валерия, что станет делать? Она ведь ничего не умеет, закончила школу, пожила несколько лет под крылышками папы и мамы, потом вышла замуж, вот и все. Папа и мама остались где-то на Украине, с самого начала войны о них ни слуху, ни духу.

Вероника вдруг вспомнила Катю Долгушеву. Ее мужа, авиамеханика, взяли на фронт уже в начале июля. И через месяц сообщили, что он погиб. Катя Долгушева, хохотушка, непоседа, с природным румянцами во все щеки, всегда со вкусом одетая — пальто с воротником из чернобурки и песцовой шапочкой — зимой, в модных крепдешиновых платьях и в изящных туфельках — летом, стала теперь совсем другой женщиной. За погибшего, мужа пока ей не выплачивали, и она начала продавать свои наряды. А цены на продукты бешено подскочили, муку продавали даже не на килограммы, а тарелками и блюдцами, литр молока стоил в несколько раз дороже, чем раньше, у Кати же на руках был двухлетний малыш, которого надо было чем-то кормить. И Катя сразу поблекла. Дня четыре назад Вероника случайно встретила ее на рынке. Катя — в простеньком платьице, исхудавшая, в накинутом на голову вылинявшем платке стояла с туфлями в руках — принесла продавать. Конечно, — от стыда ни на кого не смотрела, а когда увидела Веронику, сделала вид, будто не заметила ее, хотя они и встретились глазами. И Вероника тоже сделала такой же вид, хотя ей и хотелось подойти к ней и что-нибудь сказать, утешить, подбодрить. Однако она прошла мимо Кати, стороной, сразу же затерявшись в людской толчее. Ей было по-настоящему жаль Катю, но в тоже время, совсем помимо желания, в душе у нее шевельнулось необыкновенное чувство радости за себя, за то, что ей не пришлось испить такую же горькую чащу, какая досталась Кате.

И вот беда пришла и в ее дом.

Вероника заплакала.

Валерий не стал прерывать ее слез. Несколько минут сидел молча, напряженно о чем-то думая, потом сказал:

— Хотя бы еще несколько месяцев… Сейчас там самое страшное. Наши все время отступают, у немцев полное господство в воздухе, они бьют наших летчиков, как куропаток. Но все время так, наверно, продолжаться не может. Я уверен, что скоро наступит перелом. И тогда будет легче. А сейчас… Сейчас верная смерть…

Вероника неожиданно сквозь слезы проговорила:

— Надо же что-то делать, Валерий. Ты сам сказал, что Мезенцев окончательного решения еще не принял. Тебе надо сейчас же пойти к нему. Сейчас же, понимаешь, пока не поздно.

На губах Валерия показалась горькая улыбка.

— Пойти к Мезенцеву? К этой сволочи, который думает только о своей шкуре и бабах? А что я ему скажу? Что боюсь идти на фронт? Да завтра же об этом узнает вся эскадрилья. И как мне потом смотреть людям в глаза? Особенно летчикам и своим курсантам… Нет, я не могу. — Он снова посмотрел на Веронику, на ее заплаканное, все о слезах лицо. — Вот если бы… И умолк. Он и сам не мог бы сказать: мысль, которая сейчас билась в голове, пришла к нему только теперь, или подспудно вызревала еще с тех пор, как он лежал на поляне после ухода Мишукова? Это была подленькая мысль, Валерий не мог этого не понимать, она словно низвергала его достоинство в тартарары и ему надо бы отмахнуться от нее, как от страшной заразы, но сделать он этого не мог: подленькая эта мысль уже крепко зацепилась в его сознании, охватила его так, как спрут охватывает щупальцами свою жертву и, наверно, теперь не стоило думать, когда она пришла к нему впервые — раньше или теперь.

Вероника спросила:

— Ты сказал: «Вот если бы…» Что ты имел в виду? Почему ты замолчал?

— Нет, нет, — поспешно ответил Валерий. — И сам не пойму, как такое могло придти в голову. Бред какой-то…

Он был уверен, что Вероника не удовлетворится его ответом, но в то же время и боялся: а вдруг она больше не станет настаивать, чтобы он высказался до конца.

Однако Вероника, почувствовав в его колебании какую-то надежду, воскликнула:

— Я спрашиваю, почему ты замолчал? Почему чего-то не договариваешь?

Он помотал головой из стороны в сторону.

— Не могу…

Сказано это было нерешительно. Вероника это почувствовала, ей даже показалось, будто Валерий маленько лицемерит, играет в прятки то ли с ней, то лис самим собой. На миг ей стало неприятно, что-то похожее на отчужденность шевельнулось в ее душе, и она проговорила:

— Ну, если не можешь… Хотя трудно понять, почему ты вдруг перестал мне доверять. Это обижает меня.

— Да, ты права. Я не имею права не доверять самому близкому человеку. Я хотел сказать: вот если бы ты сама пошла к Мезенцеву? Да. Мне кажется, что это может помочь.

— Но о чем я с ним буду говорить? О чем? И почему ты думаешь, что он прислушается к моим словам? Кто я для него такая?

— Ты попросишь его. Ему ведь все равно, кого посылать сейчас на фронт — меня или Ивлева. Пусть подержат меня здесь хотя бы еще полгода. Хотя бы полгода, понимаешь? За это время многое может измениться. Ты придумаешь какой-нибудь мотив. Я не знаю какой. Тебе там будет виднее…

Вероника по-прежнему смотрела на него все такими же широко открытыми, удивленными глазами. И молчала. А Валерий торопливо продолжал, и теперь в его голосе не было и тени нерешительности или смущения.

— Пойми, милая, я сейчас больше думаю о тебе, чем о себе, Мне страшно представить, что будет с тобой, если ты останешься одна. Кто тебя поддержит, кто поможет?… Сейчас каждый думает только о себе — как бы продержаться, как бы выжить. Думаешь, почему капитан Шульга, опытнейший летчик, не торопится отправиться на фронт? Потому что он умный мужик, он знает, что именно сейчас на войне настоящий ад, а потом будет легче, потом, когда наши соберутся с силами. Сейчас все так думают, и все стараются оттянуть свой час.

Валерию вдруг показалось, что Вероника его не слушает. Или не вникает в смысл его слов, думая о чем-то своем. Он спросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: