За прошедшие годы разлуки — в суровые и золотые — я отвыкла от радостных, ласковых мыслей, что рождались в таинственной тишине, в темноте, под распахнутым небом. Чем ответить теперь из безмолвный призыв заблудившихся огоньков, чем оплакать родные могилы, поросшие крапивой и пустырником?
Да, я знаю, как я виновата…
На великое, полное смысла молчание полей и лесов и высокого неба чем отвечу теперь?..
ГДЕ ТЫ?
Рассказ
Нет мне покоя. И не будет никогда, пока я живу.
Пока живу, будут сниться тревожные ночи, озаренные заревом горящих деревень, грохот гусениц танковых пыльных колонн, тяжелая поступь солдат, идущих к линии фронта.
По холмам и дорогам Подмосковья и Смоленщины, Белоруссии и Польши, по глинистым, пахнущим раздавленной полынью проселкам и по шоссе катится все дальше и дальше на запад война. Как огненные цветы, тут и там поднимаются над овсами и рожью, над кипящими в суете переправами, над скоплениями танков, пушек, обозов — разрывы снарядов, мохнатые от оранжевых раскаленных осколков.
Как забудешь такое: по лугу, в болотистой пойме Сожа, сотни разного типа машин, кавалерия, пушки, — особенно грозны выдавливающие на дернине, в пластах чернозема, маслянистый разъезженный след самоходки; стрелковые роты, полки и дивизии РГК, саперные и санитарные части, штабы. Все движется к западу вперемешку. Солдаты — кто с грустным каким-то забывчиво-вспоминающим взглядом, кто с шуткой, а кто равнодушно, но все, может быть, и невольно, а втянуты в ритм движения, железного, неумолимого, грозного, жестоко сметающего на пути все, что вдруг да запнется, замедлит свой ход, заглядится на синее небо в клочках облаков, на синюю речку, на дальнее поле.
И вдруг с пыльной полуторки, из разбитого и скрепленного скобами и проволокой кузова чуть скрипучий голос гармони и песня:
Неужели от этого хриплого голоса все застыло: колеса, усталые ноги в обмотках, железные траки? Кавалеристы привстали на стременах, разглядывая, кто это поет, вытягивали чубатые головы в красных кубанках. Из раскрытых танковых люков, похожие на роботов, вылезли танкисты. Пехота застыла с тяжелыми противотанковыми ружьями на плечах, с «дегтярями», с «максимами», с зелеными плитами минометов на спинах. А тот хриплый, — прокуренный, а может, простуженный на болотах в глубокой разведке, притягательный голос все грустил, повторял такой незатейливый, но берущий за сердце мотив:
Я — в той общей колонне, и с замершим сердцем внимательно слушаю…
Эту песню мне пел наш воронежский парень, Андрей Белоусов. Пел в колхозном овине, превращенном в палату армейского госпиталя. Пел для меня. Потому что не день и не два мы с Андреем вспоминали наш город и друзей, разлетевшихся кто куда, по фронтам, а быть может, погибших и тлеющих в братских могилах, дорогих наших товарищей; и у каждого что-то трепетно отвечало в душе этой песне.
С тех пор я ни разу не слышала эту песню. А откуда знает эту песню тот хриплый солдат? Где он слышал ее? Наш Воронеж в развалинах, в черных безглазых коробках домов, в Первомайском саду все деревья порублены и посечены, в нашей школе живою осталась одна лишь литая, чугунная лестница. И неведомо мне, где те парни и девушки, которые пробегали по этой лестнице, заслышав звонок на занятия.
А тот хриплый, теплый басок на полуторке все поет под тележные скрипы старинной гармони:
И вдруг резкий, порывистый голос с середины дороги:
— Ра-ма!
— Воздух!
— Хлопцы, рама!
Запрыгали, застучали недреманные «эрликоны». Заскрипели колеса, потянулась извилистыми тропинками сбоку дороги пехота, замолчала гармонь, недопетая песня повисла, как белые хлопья разрывов зенитных снарядов, не тая в синеющем небе.
В ПОДКИДНОГО ДУРАКА
Рассказ
Впервые за долгие годы войны поезд вез меня не на запад, к фронту, а в сторону тыла, в глубину России.
В польском дачном вагоне сесть негде, повсюду в проходах и тамбурах толпится народ: командированные, вроде меня, много раненых, уже выписанных из госпиталей и отпущенных на лечение или «вчистую», какие-то хозяйственники в замаслившихся овчинных жилетах, называемых здесь, на фронте, «рапсодиями», беременные женщины, военные журналисты из центральных газет, штабники, командиры, отчисленные в резерв, просто едущие на побывку к семье, в отпуск, по особому разрешению командования, за хорошую службу, и я. Я еду на родину, в город, который не видела всю войну, где разрушен мой дом и лежат в развалинах целые улицы.
Зимний, засыпанный снегом вокзал в Люблине помаячил созвездием выездных огоньков, черные деревья качнулись в окне и тихо, едва заметно для глаза отодвинулись, обнажая большое серое поле, — вместе с ними отодвинулась в прошлое и вся моя фронтовая армейская жизнь с ее вечными неожиданностями и опасностью, и будничными делами, и всем тем, что лишь несколько мгновений назад почему-то казалось самым важным и самым необходимым.
К советской границе поезд подошел глубокой ночью.
Здесь был тот же снег, тот же уголь в отвалах и натертые до блеска рельсы, тот же воздух, пронизанный светом далеких, иззябших к рассвету, трепещущих звезд, — но это была уже Родина.
Простившись с прокуренным, грязным вагоном, мы все вышли на темный заснеженный путь и вгляделись в ночную, холодную мглу. Очередной пассажирский «в Россию» только-только ушел. Нужно было искать попутный товарный состав или ждать до утра. Я оставила своих случайных попутчиков на маленьком переполненном народом вокзальчике, где тоже ни стать, ни сесть, и пошла вдоль путей, надеясь на счастье.
Вскоре в отдаленном тупичке мне и в самом деле попал на глаза длинный, запорошенный снегом состав из пульмановских вагонов с закрытыми дверями, перемеженный площадками, на которых не по-военному, а как-то мирно, совсем по-домашнему топорщились вороха душистого сена и торчали задранные кверху оглобли крестьянских повозок, лежали наваленные грудами доски, бревна и плахи. Как сказал мне прошедший с масленкой рабочий, это возвращались в родные селенья угнанные фашистами крестьяне-украинцы. Эшелон скоро должен был отправиться.
Я прошла еще несколько шагов вдоль поезда в надежде найти себе место в вагоне, а не на открытой ветрам и морозу площадке, как вдруг кто-то негромко окликнул меня:
— Товарищ лейтенант, можно с вами?
Я обернулась. Это был один из моих попутчиков по дачному поезду от Люблина до границы, старшина Николай Фуфаев, молодой, чуть развязный, услужливый парень, с солидными, не по возрасту, как он сам над собою подшучивал, «развесистыми» усами. Он ступал по скрипучему снегу удивительно мягко, как кошка, словно что-то выслеживал, крадучись.
— Почему же, пожалуйста! — я даже слегка растерялась.