— На стол! Привязать! Тамара, морфий внутривенно и хлорзтил! Татьяна Ивановна — столик для обработки!
С двух часов ночи начальник стал нас торопить. — Давай, начхир, кончай. Все уже готово к отправке пеших. Лежачих нам все равно не на чем везти… Я поражен:
— А как же… оставлять здесь? А наши кони? — Нет… Делаем все, что можно. Зверев и Шишкин уехали по колхозам — подводы мобилизовывать… Ты же понимаешь, что на двадцати подводах нам не увезти и госпиталь, и раненых…
— Ты скажи честно: есть надежда на эти колхозные? Или ты меня утешаешь…
— Да, да, есть, конечно, надежда. Из нашего колхоза уже обещали, готовят. Да и свои подводы будут ждать, все вместе отправимся. Имущество мне жалко, ты пойми… Помнишь, как добывали?
Как будто убедительно звучит. Он жестковат, начальник. Я уже слышал его указание: «Нетранспортабельных оставлять в больнице»… Но наши — транспортабельные.
Выхожу на крыльцо посмотреть на отправку ходячих. Ночь теплая и довольно светлая. Вся площадка перед школой шевелится, как муравейник. Разговоры негромки. Изредка блеснет огонек и сразу крики:
— Эй ты! Погаси!
— Жизнь надоела?
У выхода из школьного двора — пять подвод, нагруженных мешками и ящиками. На первой — сестра Нина с двумя санитарными сумками, сидит, дремлет. Устала. Чернов о чем-то хлопочет… Ему нелегкая миссия выпала — этакая орава… А если немцы налетят? Проверяю, взяли ли носилки, запасной материал, костыли, санитаров. Все как будто предусмотрел Чернов… А случись что — обязательно окажемся не готовы. Начальник вышел на крыльцо.
— К-о-м-а-н-д-а!.. Строиться! По четыре! Общее командование возлагаю на политрука Шишкина!
Серая масса зашевелилась. Странная это процессия… Разношерстные, в шинелях, фуфайках, в гимнастерках с разрезанными рукавами, с палками, с костылями, с повязками на руках, на голове, некоторые — в опорках, если ботинок не лезет… Построенные по четыре. Отправилось около шестисот человек. Больно было смотреть на них… Тридцать восемь километров до Козельска, а, посадят ли их там в поезд? Как они дойдут хромые, слабые, сколько их дойдет? А что делать?
В шесть утра закончили перевязки и операции. Осталось у нас пятьдесят три раненых — половина лежачих. Прооперировали семнадцать человек. Три ампутации, одна перевязка лучевой артерии, остальные — обработки. Коридор опустел. Из палат слышны стоны, бред…
Начинаем укладываться. Так или иначе, надо уезжать… Раненые смотрят на наши хлопоты с опаской: не оставим ли их? Нет, не оставим. У нас машина и еще шестнадцать подвод. Если имущество бросить, можно всех взять. Смотрю, как девушки свертываются, пакуют ящики. Хорошо пакуйте. Где и когда еще будем развертываться?.. Немцы бросали листовки: «Сдавайтесь, через неделю Москва будет взята. Война проиграна!» Глупые листовки пишут.
В семь часов комиссар привел подводы. Много мужиков приехало, около полсотни телег. Всякие телеги, большинство — одноконные, с хомутами и дугами, истинно русские. Лошаденки, правда, слабые. Зверев: «Всяких брали, все кого-нибудь свезут».
Началась сутолока погрузки. Я смотрю оперированных — как будто все в порядке. Температуру измерили, отметили в карточке, чтобы их посмотрели в первую очередь: газовая может начаться в любой момент. Боли еще должны быть при этом, как в «Указаниях» пишут, но ничего, никто не жалуется. У кого, может быть, и болит, но терпят… Накладываем сена в телеги. Лежачих — по двое, к ним еще по трое сидячих. Мужики ворчат — тяжело. Ничего, не галопом поедете. На свои крепкие, проверенные телеги грузим имущество. Страшно много имущества появилось. Одеял, белья, подушек, продуктов. Обросли. Готовились зимовать на 1000 коек. Физиотерапию, ванны готовили… Все это к черту теперь… В девять часов обоз тронулся.
Уехали. Еще слышен скрип телег и говорок… Мы немного задерживаемся. У нас машина, мы еще должны подождать подводы, чтобы погрузить остатки имущества. Его еще немного осталось: продукты, палатки, одеяла и… физиотерапия.
Утро ясное и свежее. Мы с начальником сидим в саду на сене под яблоней. Падают желтые листья. Осень. Пора тоски. Странная пустота в голове. Будто кончилось что-то в жизни. Жалуюсь Хаминову.
— Это у тебя реакция после возбуждения. Поспи, пройдет.
— Не хочу спать…
— А я бы выпил сейчас… Хорошо бы выпил! Но нельзя.
Немецкие бомбардировщики полетели с запада. Мимо. Сухиничи уже не бомбят, дальше целятся.
— Смотрите — наш! Куда он прется, один!
Вскакиваем, всматриваемся в небо. Сердце так и рвется — туда, помочь… Восемь бомбардировщиков летят на восток. Не быстро, не высоко, спокойно. Безразлично летят — просто долбить станции, дороги, не боясь ничего. Может быть, и санитарные поезда…
И тут — наш, родной «ястребок», И-16. Он один и мчится прямо на этих… Один! Стреляет — видны трассирующие пули. Пролетел между ними… Задымился бы хоть один фашист, упал… Нет, летят. «Ястребок» повернулся, сделал петлю. Слышна стрельба. И опять ничего…
— Ну, улетай, что ты сделаешь один, улетай!
Это мы кричим, как будто он может услышать. Но он снова делает заход и прямо сверху пикирует на немцев. Снова короткая сильная стрельба — все они стреляют в него, в одного…
— Нет, он просто ищет смерти! Он не вышел из пике. Загорелся, черный дым — и самолет падает где-то за холмами. Парашют не появился. Стоим, растерянные, потрясенные, слезы в глазах и даже, кажется, текут… Они пролетели над нами, как утюги, не нарушив строя… Будьте вы прокляты! Нет, никто не поднимал кулаков и не сказал этих слов, мы все не любим слов… Но каждый подумал, уверен. В голове вертится: «Безумству храбрых поем мы песню…» А может, это не храбрость, а отчаяние?
Глава четвертая
ОПЯТЬ ДОРОГА
Уезжаем вечером, когда уже начало темнеть. Начальник садится в кабину, мы все залезаем в кузов под зеленый брезент с красным крестом на белом круге. Никого он не защищает, этот крест. Фашисты не признают общечеловеческой морали. Все ли мы сделали правильно? («Ты — все ли?») Не все. Мне полагалось ехать с ранеными: с тем угрюмым солдатом без руки, с другими, у которых газовая возможна, а я согласился остаться с начальником. Плохо. Вон что сделал тот парень, летчик… Один на восемь. Пять заходов. «Безумству храбрых…»
Под брезентом темно, грустно. Призраки людей, лошадей, машин остаются позади. Так бы ехать и ехать, не думать ни о чем… Но думать нужно. Заботы… Как там сдали раненых? А вдруг Козельск тоже разбомбили? До Калуги — далеко… Да и Калуга…
Вспоминаю рассказы раненых о первых днях войны, об отступлении, когда за день — пятьдесят-семьдесят километров. Неужели и теперь это может повториться? Нет, не может быть! К Козельску подъезжаем часов в одиннадцать вечера. Темный, тихий городок, одноэтажные домишки… Вокзал вяло дымится, под ногами обломки кирпича, щепки… Все призрачно, замерло… Разыскали коменданта. Совершенно измученный человек, черный, охрипший, еле отвечает на наши расспросы. — Все. Наработались… Два часа назад отправили последний эшелон… Нет, всех не погрузили — не вошли… Да и времени не было. Думаю, что доедут… Мост через Упу уже проехали благополучно, его еще не разбомбили. Дальше на Тулу путь цел… Нет, не думаю, чтобы ночью поезд разбомбили… ПЭП? Не знаю… Поехали дальше — на Перемышль. Не может потеряться наш ППГ на конной тяге… Да, конечно, я должен был ехать с ними, с обозом. «Поздно сетовать».
Едем еще медленнее. Сидим с Тихомировым у самого заднего борта — боимся своих пропустить. Небо на западе все в сполохах. Стрельба от нас не отстает, кажется, что и впереди тоже… Десант?
Обоз догнали в большом селе Каменке… Он расположился на ночевку, съехал с дороги, и мы чуть не промахнули дальше.
— Ну, как? Ну, что?
Оказывается, оба обоза соединились в Козельске, недалеко от вокзала, часов в шесть вечера. Бомбежки. Санитарных поездов нет. На скорую руку собирают порожняк или выкидывают другие грузы и комплектуют летучки… Грузили туда только лежачих раненых — сколько войдет. Легкораненых не брали, те пешком в Калугу.