Тогда в местечке, когда вернулся этот Асовский, его не было дома, он помогал шурину чинить гонтом кровлю на истопке, куда они ссыпали выбранную в огороде бульбу. Когда прибежала жена с ошеломляющей новостью, он не поверил даже, но, похоже, она не ошиблась. Асовский, говорила, старый уже и обессиленный, приперся после обеда в дом и в первую очередь спросил о Демидовиче. С какой целью он это спрашивал — было понятно без дальнейших уточнений; жена ему что-то не очень правдоподобное соврала и побежала предупредить мужа. Услышав новость, Демидович на несколько минут растерялся, а затем выразительно посмотрел на шурина и впервые увидел, как этот добрый, простодушный человек отвел глаза. Демидович еще ни о чем не попросил его, а тот уже забормотал о детях, что они еще маленькие, и что он человек рабочий, ему один черт, какая власть, была бы картошка да кусок хлеба к ней. Демидович понурил голову, умолк, а когда наступил вечер, бросил в сумку кусок хлеба да сала и простился с женой. Знакомых в районе у него было полно — учителей, партийного актива, колхозников, думал: может, и хорошо, что шурин не принял — найдет не хуже пристанище в каком-либо глухом месте. Может, еще лучше будет.
Первым делом он направился в Замошьевский сельсовет, ближе к пуще; это был самый глухой и далекий угол в районе, и там, в Замошье, был у него друг, тоже учитель, Прокопенок, с которым он три года подряд принимал участие в агиткампаниях. Опять же, Демидович не раз бывал там уполномоченным в подписке на заем и знал многих людей. Уж там ему не дадут пропасть, там ему помогут.
Чтобы не досаждать излишне кому-то, пошел ночью, проселками, отмахал километров тридцать и под утро постучал в знакомое высокое окно Прокопенка. Боялся, что не застанет его дома, может, тот подался в эвакуацию. Ан нет, Прокопенок был дома. Вскоре они уже сидели на кухне, выпили по рюмочке и сетовали на общую их беду.
Обстановка в Замошье тоже была непростая, некоторые из людей, даже честных и тихих, теперь начали показывать свой норов. Прокопенок рассказывал, как его вчера на улице остановил одноглазый Зуб и пригрозил: дескать, ваша власть кончилась. Прокопенок все же решил с ним поговорить, ему важно было понять, почему так вдруг переменился этот работящий человек, отец семерых детей. Оказывается, тот не переменился, он всегда помнил, как уполномоченные с Прокопенком взыскивали с него деньги на заем.
“Так что ж ты хочешь? — сказал Прокопенок. — Раз подписался, надо было и платить”.
А тот ему:
“Напомнить вам, как подписывали? Если память короткая?”
Как подписывали — Прокопенок помнил и потому свернул ненужный разговор. И теперь вот сидит, как на угольях, ждет. Ушел бы куда в лес, если б не семья да двое малых. Куда от них денешься?
Демидович совсем помрачнел, готов был впасть в отчаяние и спросил только:
“Ну хоть до вечера можно побыть?”
“До вечера можно, — говорит, — но не дольше. Сам понимаешь…”
Что ж, он понимал, все же он был человек с сердцем и не желал беды детям Прокопенка.
Полежав на чердаке до вечера, он, когда смерклось, взял свою сумку и начал прощаться.
“И куда ж ты теперь?” — спросил друг.
И Демидович сказал:
“А никуда”.
Он и вправду не знал, куда податься. Лучше бы в лес, если бы было лето, но, к сожалению, лето кончилось, на пороге стояла осень. Дули холодные ветры, рыжие листья с берез падали Прокопенку во двор…
Ночью, идя по пустой и вязкой дороге из Замошья, он подумал, что, видно, приюта у прежних друзей не найдет — те сами боятся, ибо, конечно же, все на подозрении. Сложно было и трудно все предвоенные годы, накопилось много горечи в отношениях между своими же, остались недобитые и недораскрытые враги, которые теперь вот показывают клыки и надеются на немцев. Думая об этих, недобитых, Демидович начинал закипать от злости: недосмотрели, не разгадали в свое время. А уж старались! Но никакой работы, наверно, не бывает без брака, особенно в такой работе, как классовая борьба; а что было бы, не будь этой борьбы, чтобы никого не репрессировали, не ссылали? И все те явные и тайные враги дожили до этой поры? Страшно подумать даже, что тогда было бы! Порезали бы в первую же ночь оккупации все руководство, партийный актив, всех, кто помогал органам. Нет, таки, правильно их давили все двадцать лет.
А может, и не совсем правильно?.. Может быть, пусть бы жили себе мужики, не трогали б их — не имели бы зла и они. Земли было достаточно, все, кто хотел, после революции землю получили и ковырялись бы на ней, как могли и умели. Известно, что крестьянину — лишь бы какой ни на есть, но обязательно чтобы собственный клочок, и он не поднимет от него носа, будет копошиться от темна до темна…
Но можно ли было это позволить? В свете новых устремлений и новых решений? Согласно учению марксизма-ленинизма, которое так бурно овладело массами, это было бы неправильно. А что касается низового, районного руководства, так для него как раз главным и было определить, что правильно, а что неправильно. Именно согласно науке марксизма-ленинизма. Счастье страны и партии, что во главе ее стал вождь Сталин, который, возможно, единственный мог это определить и осуществить практическое выполнение марксистских положений. Все то, что делалось накануне войны, как это всенародно признано, было единственно возможным и правильным. Так в чем же здесь можно сомневаться?
Всю свою жизнь Демидович стремился к ясности и прямоте, не любил всяких сложностей и всегда гнал от себя сомнения, которые, знал, как трясина, засасывали в себя человека. Стоило только пойматься на крючок фактов, усомниться в малом, сделать хоть один шаг в болото. Он знал также, что колебаться ему нельзя, партийный руководитель должен быть человеком железных убеждений, во всем доверять руководству, которое уж несомненно умнее всех, кто ниже, и все как следует обсуждено, прежде чем появиться перед страной в форме постановления или резолюции. Уж товарищ Сталин их всесторонне обдумал. А товарищ Сталин никогда не ошибается, это было известно каждому школьнику.
Так думал Демидович, продвигаясь темной дорогой из Замошья, и на Тимковичском перекрестке, немного поколебавшись, свернул к Белавичам. Там у него не было знакомых коллег-учителей, но где-то здесь жил колхозник-пчеловод, которого он подвозил года три назад по пути из Полоцка. Демидович тогда возвращался с совещания, ездил на райкомовской линейке с видным донским жеребцом в оглоблях. Пасечник с редким для здешних мест именем Порфир оказался мягким, рассудительным человеком, повествовал о нравах своих пчел, скупо похвалился сыном, который у него был командиром-летчиком и недавно приезжал на побывку с женой и ребенком, по секрету сообщил, что сын побывал в Испании и имеет орден за участие в воздушных боях. Припомнив теперь этого Порфира, Демидович решил заглянуть в Белавичи, которые были почти по дороге и недалеко, в каких-нибудь десяти километрах от Замошья.
В Белавичах уже гасли редкие огни в окнах, когда он поравнялся с первыми хатами. Где жил тот Порфир — Демидович, конечно ж, не знал и ступал по темной улице, приглядываясь ко дворам, авось, встретится кто-нибудь, тогда спросить. В одной хате хлопнула дверь, и он позвал. Молодая женщина, сперва чуток напугавшись, показала ему вкось через улицу на темную хату под кленом, и вскоре Демидович шарил скобу на незакрытой двери Порфира.
Тот был в хате один, топил на ночь грубку. Демидович искренне обрадовался, поздоровался и сказал, что, видно, дядька его не помнит, не узнал? Но тот спокойно так говорит:
“Как не узнать — узнал. Вы ж товарищ Демидович из райкома, кто ж вас не знает здесь?”
Демидович подумал, что тем лучше для него, и напомнил об их встрече на Полоцкой дороге, и как они славно поговорили тогда о жизни. Все ж он хотел, не признаваясь сам себе, как-то задобрить этого человека, услышать его сочувствие и получить помощь.
Но Порфир не сильно спешил сочувствовать, разговор он будто бы поддерживал, но как-то неохотно, только часто вздыхал, поглядывая на огонь в грубке.