– Вы позволите немного побыть у вас? - спросила она. - Я не помешаю. Внизу много гостей, а я с некоторых пор избегаю шумных компаний. К тому же у меня контрольная.
“Под мышкой” у нее была книга, как оказалось, учебник.
– Пожалуйста, сколько угодно, - залебезил я, совершенно не понимая своего состояния и мысленно ругая себя. - Вы что же, учитесь?
– Да. Этим летом поступила в педагогический.
Я или произнес, или не смог скрыть во взгляде свой вопрос: Фейербах.
– Но как же…
– Я на заочном. Нужно было найти себе какое-то более или менее долговременное занятие, придумать хоть какой-то смысл для существования. Иначе жизнь становится похожей на жизнь амебы.
Я закивал понимающе.
– А чем вы занимаетесь? - спросила она.
Ее сдержанный тон с оттенком самоиронии (это качество всегда нравилось мне в людях, хотя сейчас оно, возможно, было излишним) несколько успокоил меня, во всяком случае, я перестал суетиться. Разговорился.
– Я пробую писать… Мой удел - постигать тайну мира, а вернее - помогать постигать ее другим. Правда, иногда кажется, что я без малого миллион лет уже ничего не писал, а только размышлял в одиночестве. Это когда я устаю…
Она, по-видимому, тоже почувствовала себя свободней:
– Но ведь это хорошо для каждого человека, а для вас, наверное, вдвойне: в одиночестве попробовать разобраться в себе и во всем…
– Сначала мне тоже так казалось. Но потом я поймал себя на мысли, что перемываю свою душу в сотый раз. Так на космической станции сотни раз пьют одну и ту же воду. Нет, человеку нельзя долго быть одному!
– И все-таки… Вы читали “Радости одиночества” Татибаны Акэми? “Право, приятно, когда развернешь наугад древнюю книгу и в сочетаниях слов душу родную найдешь…” “Она сказала…”, “Он подумал…”, “Он почувствовал”… как все это приблизительно, примитивно, пошло!” Так сказал во мне третий голос, когда мы заговорили о душе. Первым же голосом был крик: “Боже мой! Боже мой!” Второй пустился в наукообразные рассуждения: “Так, значит, неверно, что душа покоится в груди, в сердце? Не правы ли древние малайцы, полагающие, что душа в голове? Но, может быть, душа - или, скажем так: наш внутренний мир, - вне нас, как, например, центр тяжести некоторых предметов - кольца или серпа!” И одновременно еще множество голосов, иные совсем неслышимые. Кстати, то, что я назвал третьим голосом, как раз и есть отличительная черта писателя. Ежеминутно: в радости, в горе, в печали- он прикидывает, как все происходящее можно изобразить на бумаге. Смею уверить: не всегда это приятно. Он может быть умным, добрым человеком, но чаще он порядочный зануда, этот третий!
Все это бездарно описанное колокольное многоголосье звучало во мне всего несколько мгновений. В результате в ответ на прочитанные ею стихи (“Душу родную найдешь…”) я выдал нечто банально-многозначительное:
– Если есть книга - это не одиночество.
Тем временем внизу в разгаре была дружеская вечеринка.
Звучала музыка, в такт ей стучали ноги, и слегка подрагивал каркас дома. Иногда прорывался игривый женский визг.
Разговор наш затянулся. Не буду пересказывать его весь (да в этом, очевидно, нет нужды). Помню, она еще сказала, что утром за туалетом увидела у себя седой волос и что очень была этим удручена. Она спросила, отчего волосы седеют.
Я доподлинно не знал ответа на этот вопрос (в мозгу совсем некстати всплыла известная поговорка про голову и волосы).
Можно было, конечно, рассудить, что седина - это утрата пигмента…
Но вместо ответа я сам спросил:
– Где ваше тело?
Спросив, я испугался своего вопроса. Она же нисколько не была смущена.
– Оно еще долго лежало в старом шкафу, в термостате, за стеклом. По ночам, когда все в доме засыпали, я приходила к нему. Оно было прекрасно, мое тело, - как жаль, что я не понимала этого раньше! Я приходила к нему, как на свидание, мне было хорошо с ним. Оно было очень близкое и родное, с ним были связаны все -мои воспоминания. Мне даже кажется, что в те недолгие минуты я была счастлива. Впрочем, я понимала, что это не сможет длиться бесконечно. Вы представить себе не можете, как мне было горько увидеть в шкафу пустую полку!
Несмотря на то, что она говорила о тяжелых вещах, тон ее по-прежнему был спокоен. Очевидно, многое уже перегорело.
Помолчав, она добавила:
– Теперь, кажется, я понимаю тех, кто любит не душу, а тело любимой!
Я хотел было глубокомысленно возразить: разве можно любить отдельно тело, отдельно душу?… Можно либо любить, либо не любить… Но не сказал ничего, а только вздохнул.
Между тем мы оба заметили, что за окном стало совсем темно. Внизу было тихо: гости, очевидно, разошлись.
Мы любезно распрощались, и, нужно отметить, я - с искренней благодарностью за беседу.
Надо ли говорить, что ночью я не мог заснуть - думал о ней. Но все это, казалось, было объяснимо: сильное впечатление, нервное потрясение… Но и утром, и потом днем она не шла у меня из головы. Я не мог работать, не мог читать… С непонятным страхом я вдруг подумал о том, что не увижу ее еще день, два, три… Несколько раз я спускался вниз с какой-то шумовкой (якобы по хозяйственной надобности) в надежде “случайно” встретиться с ней - напрасно! Подойти, постучать в ее дверь не решался: что я ей скажу?
К ночи я поднялся к себе и сел за письменный стол, зная, что лишь в работе я смог бы забыться. Но слышен был запах ее духов, похожий на запах цветков мать-и-мачехи, а в глазах - она сама - спокойная, со скорбным разрезом рта, с дырочками в мочках, с волнистыми волосами, подколотыми на затылке коричневой заколкой.
Бессонные сутки все же сказались. Я уронил голову на белые листы и, очевидно, задремал ненадолго.
Очнувшись, увидел перед собой ее.
– Я только вошла. Простите, - произнесла она, рассматривая на крашеном полу сухую хвоинку. - Я забыла у вас книгу.
В ручках у нее действительно была книга, но не вчерашний учебник, а маленькая, в синем, бархатном переплете.
– Пожалуйста, пожалуйста, - забормотал я, еще не сбросив с себя тяжелой дремы.
Сжав сильнее свой томик, она как бы извинилась чуть заметным поклоном и медленно, цокая, направилась к выходу.
Я встал и хотел было окликнуть, остановить ее, но не мог.
Неожиданно она обернулась- и, глядя мне прямо в глаза (он и сейчас во мне - этот взгляд снизу вверх!), спросила:
– Ты помнишь меня?
– Да!
Я сказал “да”, потому что в тот миг, когда она произнесла: “Ты помнишь?”, и даже еще раньше, когда она сказала: “Ты”, я действительно вспомнил ее… встречу… очень давнюю.
– Да! Я помню тебя в твоем платье: на серо-зеленом фоне - букеты из мелких белых цветов и бледно-сиреневых бутонов роз. Мы возвращались с поэтического вечера. Выступали известные поэты, но мы не поняли ничего в их стихах, хотя почему-то не признались друг другу в этом. Было такое странное, незнакомое состояние, которое вряд ли можно было объяснить только приобщением к поэзии. Было прохладно, мой пиджак был тебе слишком велик, из рукавов были видны лишь кончики пальцев. Ты была так мила в этом наряде, что я чуть не задохнулся от неожиданной, как открытие, мысли: “Этот маленький, смешной, такой хороший человечек… меня любит!” - Был такой вечер и было такое платье…
– Как получилось, что мы расстались?
Она, кажется, все рассматривала сухую хвоинку.
– Это трудно вспомнить. Ведь тысячи жизней прошло! Думаю, что случилась какая-нибудь нелепость.
Она снова подняла на меня свой взгляд, и мы с минуту молчали.
“Мой милый, живой человек! Мы уедем с тобой в зеленую, пахучую, звучную страну, где всегда впереди лето, где молодые, жиденькие ростки, где смолистые тополевые чешуйки и красные гусеницы, где озера с чайной водой и голубое небо.
“В далеком краю, где в чистые воды глядятся высокие горы, исчезнет, я знаю, бесследно вся скверна, осевшая в сердце” [Одзава Роан.].
Засыпая, ты будешь думать о хорошем. Теплыми звездными ночами за порогом твоего дома легкие шарики одуванчиков будут бледно светить, как тысяча маленьких лун. Мы счастливо проживем до самого конца, и тебе никогда не будет страшно, потому что я буду рядом.