– Тебе, доктур, когда ты под стол пешком ходил, давали спичками играться?
– Ну, допустим, не давали. Но к чему тут спички? Мне…
– А к тому, - поучающе заметил дед, - что людям секрет этот теперь дать все одно, как детям спички.
Больше дед ничего не сказал.
– Чего? А? - переспрашивал он после каждого вопроса, прикидываясь глуховатым.
Твердо решив не оставлять старика в покое, на следующий же день я пошел к нему домой. Была во всем этом какая-то загадка, неведомая науке. Можно было допустить, что звуки, издаваемые стариком, имели соответствующую частоту, которая воздействовала на работу мозга, накладываясь на его собственные биочастоты. Как и когда возникло у людей это чудесное умение? Вполне вероятно, легенды и сказки о дивной силе волшебного слова не выдумка, и имеют реальную основу.
Однако поговорить с дедом Патратием не суждено было.
Рано поутру он отправился на луга накосить травы для коровы и наступил на немецкую противопехотную мину.
После смерти кудесника я проработал в селе два года.
В Партизанском остались родственники моей жены, и мы часто приезжаем туда в гости. И поныне в Партизанском живет внук Патратия - заядлый охотник. Поговаривают, что на охоту он частенько ходит без ружья, но без добычи никогда не возвращается.
Возможно, тайна деда Патратия не исчезла совсем, и внук когда-нибудь поведает о том, чего не хотел рассказывать его дед?
Авторизованный перевод с украинского Е. Цветова
ВЯЧЕСЛАВ МЕШКОВ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ НА РАССВЕТЕ
…Любовь стала мыслью, и мысль в ненависти и отчаянии истребляла тот мир, где невозможно то, что единственно нужно человеку, - душа другого человека…
А. Платонов. Потомки солнца
Наверное, можно понять - хотя трудно простить! - почему я ее не вспоминал. После этого я был маленьким мальчиком и, быть может, именно тогда я забыл о ней. Тогда у меня были иные мысли, иные чувства: я жил в потрясении громадностью мира и больше всего на свете боялся потерять свою мать. Потом, смутно помнится, я был никому не нужным, талантливым русским богомазом; затем тысячу лет жил даосским отшельником в безлюдных, коряво-голубых китайских “шань”.
Прохладный снег хлопьями падал на узкую долину, на сухие коробочки лотоса в замерзшем пруду, а я писал, писал что-то блестящей тушью под масляным светильником. Мне неизвестна судьба тех рукописей, но, как я теперь полагаю, в них были крупицы истинной мудрости, и мне было бы жаль узнать, что они не сохранились.
Потом я был еще кем-то, еще и еще - при желании можно вспомнить или представить - если Вам, мой читатель, это показалось бы интересным. Но главное - я всегда был Он. Так уж, видно, суждено: если ты однажды явился на свет тем, что называется Он, то, что зовется Она, для тебя навсегда останется тайной. Между понятием “Он” и понятием “Она” такая же пропасть, как между жизнью и небытием, но в то же время что может быть и ближе друг другу, чем Он и Она!
А потом я многие тысячелетия мчался в пространстве на гребне солнечного луча. То есть я только сознавал, что мчался; на самом же деле не было ни вихря, ни свиста в ушах - лишь тишина и покой. И только едва заметное в веках изменение в расположении звезд говорило о том, что я лечу с небывалой скоростью. Я был спокоен. Я так привык к жизни, что меня уже ничего не могло удивить, поразить, обидеть… Но все чаще я стал испытывать странное ощущение. Вокруг меня была бесконечность Вселенной, казалось бы, я мог распоряжаться ею и собой как угодно, но мне было тесно! Я чувствовал себя в каменном мешке (была в древности такая пытка). Хотелось распрямиться, распластаться, обнять руками и осязать весь мир или же, напротив, сжаться в комок и, достигнув критической массы, - разорваться ослепительным, очищающим взрывом. Увы, это было невозможно! Наконец, я понял, что муки мои - от подсознательного ощущения своего бессмертия.
И тогда я вернулся на Землю. Я родился… родился вместе с мечтой, которую я принимал порой - и охотно - за воспоминания.
Я поселился в большом, пахнущем прелым деревом доме, населенном неизвестными мне людьми. Нельзя сказать, что этот дом показался мне чуждым и неуютным. Что-то знакомое было для меня и в нем, этом доме, и в серой скамейке со спинкой в дырявой тени ясеня, и в голом остове автомобиля на стоиках из темно-красных влажных кирпичей.
…Стояла ранняя, на редкость погожая осень моего детства, и я целыми днями пропадал в ближнем золотом лесу. Там, под синим небом, под ласковым солнцем еще трепетала летняя жизнь. На покосах поднялись и вновь зацвели пряные ромашки, клевер, бело-розовый и серый тысячелистник, а в низинах, под ольхами, где на влажной грязи коровьи следы и лепехи - голубые с синевой незабудки. Все вокруг: и гофрированные, с прозрачной капелькой листочки манжетки, и запах растительной гнильцы, и теплая кора дуба, и звонкая песенка зяблика: “Вить-ти-ти-ти-тие-виччу!” - чувственно возвращали меня в то очень далекое время, когда я только Открывал этот мир для себя. Мои воспоминания-мечты сливались с зеленевшей землей.
А потом солнце скрылось надолго. Стоял темно-серый сумрак, холодный дождь срывал с ветвей последние желтые листья.
Однажды в ледяном дыме свет стал разгораться там, где должно находиться солнце. Высокий ветер гнал с неба тучи, и все, что еще осталось живо в оголенном лесу, замерло в ожидании. Лишь черноголовая синичка нетерпеливо попискивала. Наконец светило блеснуло в редине облаков, еще раз, на секунду, скрылось - и заблестело белым, мертвеющим светом. И все поняли, что оно уже никого не сможет согреть. В тяжком беззвучии лишь старая ворона, отталкивая черными лапами стылый воздух, летела куда-то и каркала, захлебываясь, словно возвещая, что годы детства ушли…
…С той поры я все больше просиживал в своей комнате, точнее - в своей зале на втором этаже института - при свете электричества даже днем. Работал, читал древних философов из тех трогательных времен, когда философию еще занимали тайны жизни и смерти, неразгаданность любви и человеческого счастья.
“Ни одно существо не предназначено к счастью, но живое, именно поскольку оно живет, предназначено к жизни. А жизнь есть любовь”.
“…Совесть… есть не что иное, как середина, как союз между мужчиной и женщиной, между Я и Ты…” Прочитав эти строки, я заложил пальцем страницу и, откинувшись на вытертую спину кресла, задумчиво глядел в окно, где - уже в который раз для меня! - лениво летели белые мухи".
В эту минуту я услышал шаги на скрипучей винтовой лестнице, ведущей ко мне с первого этажа. Это странно-неторопливое металлическое цоканье заставило меня на миг похолодеть: я понял, что это она.
Я слишком отчетливо слышал каждый ее шаг на этой трудной для подъема, неудобной лестнице. Вот остался уже последний виток! “Сейчас, сейчас она предстанет передо мной!” Я не знал, как реагировать на ее появление. “Нужели она идет ко мне?…” Она - это голова. Одна голова - и больше ничего! Говорили, что она попала в катастрофу. Мои коллеги врачи с большим трудом спасли ей жизнь, но тело пришлось ампутировать.
Для возможности передвижения и выполнения несложных функций ей приделали маленькие протезы - довольно послушные в управлении гуттаперчевые ручки и ножки. Ножки, чтобы не стирались, подбиты жестяными пластинками и потому издают при ходьбе характерные звуки. Я слышал, что она от горя частенько выпивает, но не склонен этому верить, принимая все за досужие сплетни. Я встречал ее несколько раз в доме и во дворе, мы здоровались, и, хотя после приветствия она обычно отводила взгляд, я успевал заметить, что ее глаза чисты и осмысленны, несмотря на печаль.
Она вошла.
Помню, я машинально и как-то поспешно встал и, что оказалось совсем уж нелепым, - предложил ей стул. Она тактично, с благодарностью отказалась, сказав, что не устала, и, в свою очередь, попросила присесть меня, поскольку ей так удобней со мной говорить.