— Мне кажется, — нарушила молчание Грейс, — ты считаешь, что я проявляю нелояльность по отношению к Гревилу тем, что верю в существование другой женщины.
— Нет. Возможно, у тебя есть основания верить этому — кроме известных мне.
Грейс смутилась.
— Мне не следовало этого говорить. Видишь ли, у меня нет таких оснований — на этот раз. Ничего, кроме этого непостижимого письма.
Прошло несколько секунд, прежде чем яд подействовал.
— Ты хочешь сказать, что уже бывали случаи?..
— Один случай.
— Извини.
— Это было много лет назад, и я ни с кем не поделилась. Меньше всего мне хочется, чтобы ты изменил свое мнение о Гревиле.
— Разве все случившееся не заставляет нас изменить наше представление о нем — не обязательно в худшую сторону? Если любишь человека, трудно судить его. Во всяком случае, я не собираюсь. Но скажи — это было серьезно?
— Для меня? В то время — да.
— А для Гревила?
— Какое-то время… Думаю, это длилось очень недолго. Потом между нами все восстановилось. Мы были счастливы, как прежде.
— Понятно.
— Надеюсь, что это так. Но, понимаешь, Филип, после того, как однажды это уже случилось — пусть даже восемь лет назад, — легче поверить в существование новой связи. У меня не было ни тени подозрения. И уж, во всяком случае, это не облегчает мне восприятия версии самоубийства. Да пусть бы у него было полдюжины женщин!.. Но ведь это случилось, не правда ли? Голый факт. Сколько бы мы ни отказывались верить, это ничего не меняет. Ровным счетом ничего. Как ни крути, ничего другого нам не остается.
Ночью я долго сидел в своей комнате и курил сигарету за сигаретой, вновь и вновь обдумывая происшедшее. Всю дорогу из Калифорнии я тешил себя иллюзией, что стоит мне прибыть сюда, познакомиться с фактами и поговорить с Арнольдом и Грейс, как боль и напряжение, связанные со смертью брата, а также с характером этой смерти, незамедлительно отступят. Ничего подобного.
Может, это еще произойдет — просто сейчас слишком рано? В эту ночь я чувствовал только злость и растерянность — и не только из-за самих фактов, но и от того, как они были преподнесены.
Чувствительнейшая часть моего ”я” говорила, что ни Арнольд, ни Грейс не виноваты в том, что приняли происшедшее как должное — в то время как сам я никак не мог с этим смириться. Мне не пришлось опознавать труп. Я не присутствовал там лично и не слышал собственными ушами рассказ свидетельницы о том, как Гревил прыгнул в воду. Я не читал письмо той, другой женщины. Две недели поисков и неприглядных подробностей привели к тому, что они усвоили этот, раздражающий меня, взгляд на вещи. Скорее всего, на их месте я думал бы то же самое.
Но сейчас я не мог последовать их примеру. Между Гревилом и мной всегда существовала особая связь. Будучи на десять лет старше, он сделал для меня больше, чем какой-нибудь отец для своего сына, — в дружеской, ненавязчивой манере.
Арнольд был еще на четыре года старше; с ним у меня всегда было мало общего. Он рано окунулся в семейный бизнес, как бы приняв эстафету от отца, когда его не стало.
И потом, Гревил был по-настоящему талантлив. По силе и остроте ума он стоял на голову выше как медленно соображающего, зато более усидчивого и более настырного старшего брата, так и импульсивного, не слишком надежного — младшего. Выдающийся ум ученого, девять лет назад нашедший применение в археологических изысканиях, сочетался у Гревила с редким умением верно определить перспективу, выявить настоящие, а не мнимые ценности. Редкое качество у молодого человека в середине двадцатого века! Скажем, религия вышла из моды, но Гревил не боялся прослыть несовременным. Он жил собственной жизнью, верил в то, во что верил сам, без малейших поползновений навязать свои взгляды другим; даже злейший враг не мог бы упрекнуть его в ханжестве.
И вот он погиб — вскоре после того, как отметил свое сорокалетие. Глупейшим образом утонул в грязном канале; и его продолговатая голова на слегка покатых плечах, и лицо с немного впалыми щеками, живыми, умными глазами и резко очерченными, часто складывающимися в ироническую усмешку губами, — все это уже начало распадаться на биологические составляющие, которые могут представлять интерес для химика, но вряд ли устроят людей, знавших покойного.
”Я не могу смириться с тем, что любящие сердца зарывают в землю”, — сказал американский поэт. Тем не менее всем нам придется через это пройти. Но вот с чем я никак не мог смириться, это с бессмысленной гибелью прекрасной жизни, прожитой до половины.
Что можно было предпринять? Превратить жизнь в сплошную вендетту, вечное расследование? Не давать покоя полиции? Но разве от этого что-нибудь изменится? Все, на что я мог надеяться, это посмертно защитить честь брата и вернуть себе хотя бы малую долю душевного покоя.
Я перечитал газеты, час назад переданные мне Арнольдом. От них оказалось мало проку. ”Британский археолог утонул в Голландии”; ”Свидетельница утверждает: британский ученый покончил с собой”. А один иллюстрированный еженедельник вспомнил раннюю карьеру брата: ”Загадочная смерть британского ученого-атомщика в Амстердаме”. Наиболее подробный отчет поместила ”Гардиан”: ”Видный британский ученый Гревил Тернер утонул в Амстердаме… Ведется следствие… По свидетельству медиков, труп пробыл в воде три часа… никаких признаков насильственной смерти… Незадолго до полуночи женщина из дома окнами на канал видела, как какой-то человек спрыгнул с парапета. Утверждают, будто доктор Тернер вез с собой интересные находки, ныне изучаемые в Рийкс-музее… Получил образование в Винчестере и Нью-колледже… Выдающийся физик уже в двадцать с лишним лет… позднее занялся археологией и этнологией… Вышедшая в прошлом году монография о долихоцефальном черепе…”
Я отложил кипу газет и перешел к письмам, которые Грейс предоставила в мое распоряжение. Это были самые обычные письма: о погоде, условиях жизни в чужой стране, ходе работ; они изобиловали обычными в переписке мужа и жены бытовыми подробностями. Ничего, что предвещало бы грядущую катастрофу. Одно только бросалось в глаза: некто Бекингем — кем бы он ни был — в последние два месяца занимал в жизни Гревила большое место.
Это имя постоянно мелькало на страницах. Гревил отзывался о Бекингеме как о ”незаурядной личности, одиноком белом человеке, на встречу с которым никак нельзя было рассчитывать в Сурабае. Еще не знаю, что он здесь делает; похоже, в последние годы удача не на его стороне, но какой это интересный собеседник! Хорошо бы встречаться с ним почаще!”
Судя по следующему письму, события получили быстрое развитие. Заболел индонезиец Пангкал, ассистент Гревила, и Бекингем занял его место. ”Бекингем — способный археолог-любитель, который побывал на местах важнейших раскопок в Европе”. Более того, по предложению Бекингема они вознамерились перенести лагерь миль на тридцать в сторону, ближе к месту, называемому Уртини, где намечались раскопки речного русла. Все позднейшие письма имели обратный адрес Уртини, за исключением последнего, в котором Гревил писал: ”Не знаю, что бы я делал во время продолжительной болезни Пангкала без Бекингема. Кажется, я уже писал, что это на редкость башковитый субъект. Возможно, его нельзя отнести к так называемым положительным людям: он отрицает многое из того, что мне дорого. И все-таки я готов с кем угодно держать пари — цитируя Хопкинса, — что у него доброе сердце. Так или иначе, что бы вы ни думали о его человеческой сути (даже если отвлечься от случая в Джандови), его помощь и общество поистине бесценны”.
Я порылся в более ранних письмах в поисках упоминаний о Джандови, но так ничего и не обнаружил.
В самом последнем письме говорилось: ”Какое облегчение — на день-другой очутиться высоко в горах — после этого знойного гадюшника. Дж. Б. тоже со мной. Чем дальше, тем больше он мне нравится. Я не устаю поражаться чувству духовного родства — после столь непродолжительного знакомства. У нас так много общего! Я уговорил его поехать со мной в Англию, чтобы он несколько недель погостил у нас, пока не встанет на ноги и хорошенько поосмотрится, найдет занятие по душе. Надеюсь, ты не будешь против? Он не причинит лишних хлопот. Уверен — ты привяжешься к нему так же быстро, как все, кто его знает”.