Еще Давид очень любил слушать дедушкины рассказы о его жизни. А жизнь у деда была нелегкая, но очень интересная. Он родился и вырос в Богуславе, маленьком местечке под Киевом. Летом, когда ему исполнилось пятнадцать лет, он поехал в гости к родственникам в Минск, и там его застала война. Чтобы добраться до дому, он устроился работать в цирк. Там он ухаживал за слоном и вместе с цирком потихоньку двигался к Киеву. Потом цирк эвакуировали, но он не поехал с ними, он хотел вернуться домой. Но попасть туда так и не смог, Киев заняли немцы. Ему некуда было деваться, нечего было есть, и он в шестнадцать лет пошел добровольцем на фронт. Несколько раз он был ранен, а потом еще и контужен, после чего его комиссовали из армии. Тогда же он и узнал, что возвращаться ему не к кому. Его родителей расстреляли немцы в лесу под Киевом, а четверо братьев погибли на фронте. Он пошел работал в НКВД конвоиром. Он сопровождал заключенных, которых перевозили в поезде, но вместо того, чтобы сидеть всю ночь, наставив на них пистолет, он играл с ними в карты и пил вино. К этому времени он женился, и у него родились сын и дочь. Потом в НКВД стали проходить чистки и его уволили. Тогда вместо заключенных он стал перевозить вино, устроившись работать экспедитором на небольшой винзавод. Работа была хорошей, так как, что охраняли, то имели, как гораздо позже сказал великий Жванецкий, а за пару бутылок вина на полустанках можно было выменять все, что угодно. Но однажды дедушка стоял в дверях вагона, и курил у открытой двери. Поезд дернулся, и дверь неожиданно захлопнулась, отрубив ему, половинки двух пальцев на правой руке, четвертого и мизинца. После этого дед разлюбил ездить на поездах и переквалифицировался в маляра и штукатура. Сначала он добросовестно трудился и осилил все премудрости работы на стройке. Но авантюрная жилка не давала ему покоя, и вскоре он выбился в бригадиры. Сам он перестал работать, а только доставал и завозил своей бригаде краску, раствор и прочие стройматериалы. Вообще-то, ему тоже полагалось работать, но его рабочие не возмущались. Во-первых, у них всегда были самые выгодные места работы, а во-вторых, только они всегда были регулярно обеспечены всем, что было нужно для работы. Но это была, так сказать, только видимая часть айсберга. А в невидимую часть входили халтуры, которые дед всегда умудрялся находить неподалеку, и на которых постоянно трудились в рабочее время несколько человек из бригады. Деньги затем, естественно, делились на всех. О деньгах с хозяевами договаривался дед. Он же их и получал. Его рабочие никогда не знали точно, за сколько дед договаривался с хозяевами, но тот умел делить так, что все оставались довольны, так как без него вообще бы ничего не имели, кроме зарплаты. Кроме того, каждый день незадолго до обеда дед обычно удалялся со стройки, прихватив с собой банку краски или олифы, и через несколько минут возвращался с бутылкой водки, которую и выставлял бригаде. За это рабочие его особенно ценили и попасть в его бригаду считалось большой удачей.
Но была у дедушкиного айсберга еще одна, уже совсем скрытая часть. Об этом он рассказывал Давиду уже совсем шепотом, а тот, несмотря на малый возраст все понимал и помалкивал. Этой, третьей, уже совсем подводной частью айсберга было то, что дед постоянно брал краску на работе, разводил ее олифой и продавал потихоньку на базаре мужикам из окрестных сел. Продавал он также валики, кисти и вообще все, что можно было украсть, и что пользовалось спросом. Об этом он смеясь рассказывал внуку, не забывая присовокупить, что это не вовсе и не воровство, так как «все у нас народное, и все у нас свое».
Давид гордился своим дедом, причем одинаково и за подвиги на войне, и за то, как он хитро обкрадывал государство, которое в то время не обкрадывал разве уже совсем дурак. Когда дед, закончив очередной рассказ, смеясь, подмигивал ему, Давид тоже в ответ заговорщически смеялся и прикладывал палец к губам, показывая, что понимает, что рассказывать об этом никому нельзя.
Заболел дедушка совсем неожиданно. У него стала подниматься температура во второй половине дня. Так как он кашлял, врачи решили, что у него воспаление легких и положили в больницу лечить от этого. Но температура продолжала подниматься и у него появились боли в животе. Правда не очень сильные, и они утихали от анальгина. Но дедушка очень ослабел, он почти не мог ходить. Хотя твердость духа и командный голос у него остались прежние. Он все также отдавал распоряжения своей дочери и шутил с Давидом, когда тот приходил с мамой его навещать. Врачи не знали, что сказать, продолжали делать всякие снимки и анализы, но ничего не могли обнаружить. А дедушке становилось все хуже и хуже, и однажды он уединился с дочерью, мамой Давида, и сказал ей, что из больницы ему уже не выйти. Он чувствует, что его к земле тянет. Когда мама стала плакать и говорить ему, что это не так, что у него ничего серьезного нет, он только отмахнулся от ее слов и твердо сказал:
— Перестань говорить чепуху, меня утешать не надо. Я свое пожил, и пожил хорошо. А теперь послушай, что тебе нужно будет сделать, когда я умру.
И он отдал ей подробные распоряжения, как должны пройти его похороны, кого пригласить на поминки, и какой ему поставить памятник. Через день после этого он впал в кому и умер не приходя в сознание. После смерти патологоанатом обнаружил у него саркому забрюшиного пространства, один из видов рака, который почти невозможно обнаружить.
Все это мама рассказала Давиду, когда он подрос. А тогда Давид просто не мог понять, куда дедушка пропал, так как на похороны его не взяли. И вообще о смерти он знал очень мало, так как бабушка его умерла задолго до его рождения, а при нем никто еще из его родственников не умирал.
Знающие дети во дворе объяснили ему, что его дедушку закопали в яму. До него как-то сначала не дошел весь ужас этого действия, и он несколько дней играл во дворе в похороны, копая на грядках ямы. На вопрос старушки соседки, что он делает, он отвечал, что копает яму для своей мамы. Когда она станет старая и больная, он ее похоронит.
— Да ты ж хоть подожди, пока она умрет, а потом закапывай, — вздыхала сердобольная соседка, а мама как могла старалась отвлечь его от такой странной игры.
Наконец, Давиду надоело играть в похороны, и он объявил маме, что все, хватит уже, пусть дедушка приходит домой. На это мама глотая слезы объяснила ему, что дедушка больше никогда не придет домой, и он больше никогда не увидит его. Когда до Давида, наконец, дошло это, он начал горько рыдать. Сначала родители не утешали его, решив дать ему выплакаться, но он все плакал и плакал несколько дней подряд, и они забеспокоились. Мама попыталась объяснить ему, что в конце концов, все люди умирают, и они с папой когда-нибудь умрут, но, может быть, она была и хорошим преподавателем литературы, но психолог из нее был никудышный. Давид понял из ее объяснений, что и он тоже когда-нибудь умрет, и стал плакать еще сильнее. Теперь он оплакивал не только деда, но и своих родителей, а самое главное, и себя.
— Я не хочу умирать — горько всхлипывал он. — Я боюсь умирать. Я знаю, тех, кто умирает, закапывают в яму, а я не хочу в яму, я боюсь.
И он действительно так испугался, что не мог спать по ночам, все время плакал и требовал, чтобы мама спала с ним, так как ему страшно. Вообще-то в глубине души он понимал, что от смерти его, по-видимому, и мама не может спасти, но все-таки, когда она была рядом, ему было полегче.
Измученные родители, не зная, что делать, ударились в другую крайность и теперь стали доказывать ему, что на самом деле смерти нет. Мама, вспомнив, что она читала в книге Блаватской о каббале, объяснила ему, что, состарившись, люди просто расстаются со своим старым телом и снова рождаются в новом.
— Понимаешь, — в отчаянии говорила она, сама себе не веря, так как всю жизнь была воинствующей атеисткой, — люди просто меняют тела, как рубашки. Вот, когда у тебя рубашка становится старой, истрепанной, ты надеваешь новую, но внутри рубашки ты остаешься прежним, самим собой. Вот так и с телом, тела меняются, но люди живут вечно.