— Он мне противен. Неужели таковы все поэты?
Фил же, радостно принимая дар, думал:
— Древний софист Зиновий утверждал, что фиссагеты, приносившие в жертву богам кости, сами съедали мясо. Это было неглупо с их стороны. Боги же, приемлющие столь дешевую жертву, глупы несомненно.
Так он жил, унижаясь и попрошайничая, ученейший поэт, ритор, агиограф, связанный родством с славным и знатным родом Мелиссинов, и прожил долго. После внезапной смерти его от несварения желудка, в шкатулке с рукописями и золотыми солидами был найден написанный его рукою анонимный донос на Анему, императорского зятя. Почитая поэзию и будучи покровителем Фила, Анема без всякой огласки уничтожил неизданное произведение поэта и, вознося псалмы смерти перед осьмиглавым Крестом, горячо молил Иисуса и Приснодеву отпустить почившему все его грехи.
По его же настоянию симандры близлежащих храмов в день похорон гулко изливали неподдельную печаль.
Дионисьева икона
Писал игумен грозное послание заволжским старцам, изливая на них строгие словеса за еретицкую нерадивость ко Христу, а сам крепко думал о княже Федоре Борисовиче. Туто же он в Волоке Ламском жил и удел свой имел, а благодать духоносная мимо него шла.
Скорбя душою, пылал гневом на него игумен: пошто скачет и рзает, уподобляся жеребцу? пошто бесовскую славу творит, позорища, играния собирает и в двор свой к жене скомрахи и сквернословцы приводит? какой прибыток ему есть над птицами дни изнуряти? какая ему нужа есть псов множество имети? пошто скудную церковную казну в монастырех Возмицком и Селижарском поотымал, а ныне до Волоколамской обители богопротивно добирается?
Весь день читал игумен Триодь постную и Толкование Златоуста, а в душе не кротость плавала, но лютость кипела.
Не держал князя во чти, ибо не христолюбец был, такой же, как и родитель его Борис, умовредный осударь, не по Бозе ходяща, душу свою граблением монастырей на веки погубивший.
И чтобы гневное кипение излить, стал письмо против жидовствующих писать, кои главизны божественного писания кривосказуют и звездозаконию учат. Особливо же против злобесного волка Зосимы, коий иконы, треклятый, почитает болванами.
И когда ввечеру колкое слово придумывал, чтобы пребольно заволжских старцев уязвить, пришел старый чернец, поутру в княжий двор посланный, — в рубище изодранном, босый и в лице белый.
— Увы мне! — сказал чернец, низко кланяясь. — Уж лучше бы, святый отец, быть мне твоим жезлом на смерть убиту, нежели от богомерзкого князя-заики безвинное мучительство приять. Приказал он своим холопам бить меня батогами.
Встрепетнулся игумен: благочестивейшего старца батогами бить!
— Како аз сказал ему, богопротивному, чтобы должные нам ста рублев вернул, так и распалился.
— Может, со сна встал?
— Не со сна, но от бесчинства. Егда аз пришед, бесовское позорище творилось, а ему вслед тучная трапеза началась. По сию пору пианство идет и сквернословие совершается. Сам же князь стыдкие мирские словеса глаголет и бабской мухояровой телогреей покрывается.
— А писания божественные укорял? — хмуро спросил игумен.
— Того не было, святый отец, но о вере любопрение творилось.
Отложил в сторону перо свое игумен и поник с воздыханием: втуне и всуе были его наставления. Как был княжа, яко аспид глухий, затыкающий уши свои, так и остался. Не желал блюсти законы священные, уставы апостольские, ни правила седьмистолпные. Не восхотел духоносных мужей слушати, но одно только на уме у него — сластолюбие да веселие, латынска мудрствуя, и от монастырей стяжание.
Приказал игумен чернецу прочь идти, а сам в келии тихой погрузился в помыслы разные: не бить ли челом государю великому князю Василию Ивановичу всеа Русии, чтобы он смиловался и, Бога ради, взял в свою державу монастырь Пречистыя. Не волочиться же ему и братии по чюжим монастырем: ни силы нет для того, ни имения.
Так и содеял. Написал печаловное послание великому князю, да еще туда же в Москву Симону митрополиту. Что Бог даст!
Того ради брань великая на монастырь и воздвиглась. Попалось насильство удельное и пря словесная, изошедшая от завистного злоглагольника архимандрита Возмицкого Алексия: возревновал он славе монастыря Волоцкого и стал умовредного князя Федора подговаривати игумена с братией изгнать, а рухлядь монастырскую в Возмище перенести.
Перекинулась неизреченная пря из стольного города в первопрестольный, от епископов к архиепископам. А игумен тем временем неблагословенную грамоту получил: мол, великое бесчиние содеял, — в державу отошел без благословения своего владыки Новгородского. Перепуталась пря зелным клеветанием, ябедою, изветом и неправдою, понеже не дошла до суда великокняжеского и святительского: инако судится прост человек, инако священник.
Полагали одни:
— Волен князь Федор в своем монастыре: хочет жалует, хочет — грабит.
Другие же судили инако:
— Никогда того не бывало в нашей рустей земле, чтобы церкви божии и монастыри грабити.
Долго сварились, а в конец вторые перьвых богонаученным коварством посрамили и в темницу их ввергли. Святители же, князю Федору согласники, у великого князя остались в немилости.
От долгой брани истощились силы у игумена и посетил его Господь немощию да и ветх был деньми. Уже полтретья года на одре лежал.
И поразмыслил тако:
— Уж есмь ближайший ко гробу телом. На всяк час смерти чаю. Потороплюсь у князя прощаться. Егда строгостью не смутил его, покушусь добротою.
И призвав к себе келаря Феофана, нарочитого иконника, приказал ему лучшую из икон принести, грецкого письма или какого иного, чтобы мздою князя уласкать.
— Не Дионисьева ль письма, прикажешь, господине? — спросил келарь.
— Дионисьева? — повторил игумен и сам смутился: перьвейший изограф был монах Дионисий, в живописцех преизящный; на Кубенском озере жил, и благодать Божия кистью его водила, духоносные образа писал и, глядя на них, каждый чистую радость познавал. — Неужли отдать сквернословцу и еретикам согласнику?
Пожевал старыми сухими и синими губами, покряхтел и поборол досаду:
— Отнести икону князю Федору без мотчания. К ней послание мое приложити.
Взял перо в руки и, прежде нежели хромой келарь из келии выйти успел, скоропоспешно написал:
«Не лепо нам, княже, враждовати друг на друга. Суетное то есть велемудрие, Господу неугодное. Да не будет в нас разори. Давай, господине, взыщем разума божественных писаний и помиримся, храняще заповедь Христову о человеколюбие. Покажем иным — ты княжа, я смиренный молебник — како надо соблюдати Закон Божий. В знаменье прощания досылаю тебе чюдную икону искусного письма, не по плотскому умыслу писанную. Благословил тебя родитель Волохой, Ржевой, Вышгородом и Шопковою слободою. Я же, худой и смиренный мних, благословляю тя иконою нарочитого письма».
Пил княжа Федор Борисович златоструйную романею и слушал смехотворную притчу от проезжего гречина-мимохода, льстивца и скомраха. Фрязское вино душу приводило в распадение и удаль гнало наружу: на-двое, сказывают, вино разлучается — умным на веселье, а безумным на погибель. Принесли князю сагадак золотой с яхонты, лук с налучьем и колчан, стрелами набивный. Стал княжа меткость доказывать: куда хочет, туда и угодит. Рядом с ним отрок Митя стоял, лицом белый, губам алый, весь нежный — ни дать, ни взять царевна Милонега из баснословья.
А княгиня Марья, давно уже князю постылая, из оконца теремчатого посматривала и, тафтой Венецыйской прикрываясь, не на мужнее удальство любовалась, но зорко следила: правду ли мамка говорит ей каждодневно — злеише девок блудливых отрочата голоусые суть.
Тем часом келарь да большой подчашник, да четыре-надесять черньцов чюдную икону принесли. Прочитали князю послание игумена, а потом икону показали, покровы с нее снявши.