Порода никак не зависит от семьи и происхождения. Во всяком случае — у людей. Двое из сыновей портного Каплана выдались породистыми: актер Аркадий Надеждов[4] и Михаил Борисович. Сестра родилась горбатой. Два остальных брата евреи, как евреи. Аркадий Борисович красавец, но несколько чересчур шумен. Кутил. Дрался. Скандалил. Пытался в зоологическом саду накормить слона французскими булочками досыта. По его приказу носили сторожа корзину за корзиной. Влюблялся. Имел у женщин успех. Одна поэтесса написал, что у него «тигра горделивая повадка». Остепенившись, стал режиссером, худруком, получил заслуженного деятеля искусств. Работал шумно, храбро до наглости, но талантливо. Одаренность и уберегла его от последствий невинности в области каких бы то ни было познаний. Вероятно, и беллетристику читал он разве только за обедом. Некогда было. Его породистость носила характер гвардейский. Уланский. А Михаил Борисович обладал куда более редкой разновидностью породистости: врожденной воспитанностью. В мягкости, которую вспоминаешь прежде всего, вспоминая его, не было и тени искательности. Нет. Он был мягок по тем же причинам, что и черноглаз и крупен, таким уж уродился на свет. И, как это свойственно людям воспитанным, не ломался. Был правдив. Ничего из себя не строил. Держался он с достоинством, тоже врожденным, и потому на памяти моей ни разу ему не изменившим. Ощущалась порода более высокая, чем у Аркадия, и в некоторой его медлительности, даже пренебрежительности, когда дело шло о его чисто карьерных интересах. Он был чист в этом отношении. Вот почему так ласковы были с ним старики — народовольцы, даже такие требовательные, как Вера Фигнер или Герман Лопатин. В бархатной куртке, в мягких сапогах, в академической шапочке на редеющих волосах, впрочем, густых и темных на висках, припоминается он мне больше то в креслах, то на широчайшей тахте в огромной комнате с коврами и книжными полками. При мягкости и спокойствии своем, все время бился он в сетях собственной доброты и непобедимой обаятельности. У него никогда не хватало жестокости порвать с женщиной, а он пользовался еще большим успехом, чем Аркадий Борисович. По образованию был Михаил Борисович юристом, как и многие.
В то время на юридический факультет шли те люди, что не знали, куда себя определить. Так и Михаил Борисович. Кончив университет, стал он помощником присяжного поверенного, но ни разу не слышал я, чтобы говорил он о своей практике. Он женился, кажется, на дочери своего патрона, очень и давно влюбленной в него молоденькой совсем девочке. И в Париже встретил Александру Тимофеевну Шакол[5]. Партийная кличка ее была Алеша. Ей недавно исполнилось 16 лет. Она кончила институт, забыл какой. Ксениевский, кажется, но была уже довольно заметной, несмотря на свои годы, анархисткой. Бегство, которое устроила она жениху своему Алейникову из окружного суда на Литейном, наделало в свое время много шуму. Выйдя замуж за Алейникова, скрылась она в Париж с мужем, и вот тут и произошла встреча, перевернувшая жизнь и ей, и Михаилу Борисовичу. Более противоположных людей, чем Михаил Борисович и Алеша — свет не видывал. Вот судьба и связала их веревочкой на много — много лет. До революции жили они розно. Алеша утверждала, что совместная жизнь убивает любовь. Трудности быта заставили их поселиться вместе. Но Алеша очень сердилась, когда ее называли женой Михаила Борисовича. Во всяком случае, когда мы познакомились. Деятельна и работоспособна была она до крайности. До самодурства. И эта особенность женской трудоспособности создала ей множество врагов и усложнила жизнь аристократически мягкому Михаилу Борисовичу. Алеша, маленькая, быстрая в движениях, круглолицая, стриженая, с чуть — чуть монгольскими скулами, вечно хлопотала над чем‑то и другим придумывала работу. С Капланом у нее тон был вечно укоризненнй, и вечно ему влетало, хоть и были они на вы. Он отшучивался. Иногда показывался маленький, глуховатый, совсем седой еврей. Это приходил в гости знаменитый военный портной Каплан, некогда владелец не только этой квартиры. Он занимал весь этаж. Отец Михаила Борисовича. К двадцатым годам он совсем уж потерял ощущение происходящего. Нэп сбил его с толка. Так как некоторые открывали заново свои предприятия, то и он хотел кое‑что вернуть. Но робко — робко. Не выходя из пределов семейного круга. И приходил советоваться к Михаилу Борисовичу, который должен был все понимать — ведь он сидел в Зимнем дворце! Вопросы были такие: вот я подарил Яше в 909 году золотые часы. Не может он мне их отдать?
Вся квартира Капланов, как и весь город в начале 20–х годов, завоевана была крысами. Наискось от дома 74 на углу Владимирского и Невского в комиссионном магазине Помгола крысы дрались за огромными витринами окон так ожесточенно, что останавливались прохожие и удивлялись наглости и сытости зверей. И в глубинах каплановской квартиры вечно дребезжала посуда, что‑то падало с грохотом или пробегала крыса через большую комнату и скрывалась под книжной полкой. И при этом не слишком спешила. И Капланы завели черного кота. И однажды, когда сутулый старичок, ниже, чем по плечо сыну ростом, сидел у него, советуясь, выбежала из кухни Алеша, и сказала: «Кот на кухне ест крысу!» — «Спасибо я уже поел», — ответил старичок. Он был глуховат и в страшном для него мире все понимал с трудом. И я увидел его совсем в беде — умер от гриппа младший его сын. Впервые в жизни попал я на еврейские похороны. Рыжий толстощекий кантор пел над гробом и плакал. Я решил было, что он хорошо знал умершего. Нет. Это песнопения довели его до слез. Ничего не было отменено с библейских времен. Но только смягчено. В синагоге не сидели на полу в знак траура, а на очень низеньких скамеечках. И не разрывали на себе одежд, а служка осторожно, по шву разрезал местечко в полсантиметра, выбрав его на кофточке или пиджаке. Оказалось еврейское кладбище таким же печальным, как христианское. И таким же разрушенным. Памятник Антокольскому[6] возвышался вдали среди всех надгробий, с крышей на столбах, пышный и полуразбитый. Таким он запомнился. Я не рассматривал. Сутулый старичок подошел к могиле сына с привычным своим растерянным видом. Ему предстояло прочесть кадыш, ту заупокойную молитву, что сыну положено читать над отцом. Начал старик безразлично, покорно и тихо, но вдруг затрясся и расплакался. Вспомнил отца или понял, как страшно, что читает над телом сына то, что следовало бы читать над ним самим? Был он когда‑то богат и славен. В глубинах квартиры Михаила Борисовича сохранилось множество толстых конторских книг. Оборотная сторона листов, сохранивших чистоту, шла для Алешиных докладов и работ. Иные покоились в уборной.
Сохранилось множество гроссбухов, в которых заключались копии судебных решений об удержании с офицерского жалования и в Петербурге, и в Польше, и во многих других городах и краях империи, причитающихся за пошитие офицерской одежды долгов. Удерживали милостиво — какую‑то часть жалованья. Мне казалось, по огромному количеству судебных дел, что это был в те времена единственный способ расплаты за пошивку. Добровольно платить воли не хватало. Все предприятие, правда, вел не старик Каплан, а жена его. Михаил Борисович вспоминал мать почтительно и любовно, хоть и редко, как человек воспитанный. И Алеша говорила о ней всегда уважительно, что при ее строгости являлось исключением. Старик Каплан поступил в делах только однажды самостоятельно. Незадолго до Октября мать вынула из сейфа все драгоценности. И старик взбунтовался; в такое время держать дома такие вещи! И тайно от жены отнес он их, да и сдал в сейф обратно… Высокий, неторопливый в движениях, в полупальто — или как его назвать — гибрид шубы и тужурки с меховым воротником, в шапке- ушанке отправлялся Михаил Борисович в Зимний дворец. И несколько раз бывал я у него там в гостях. Нечасто. Поэтому каждый раз кабинет его представлялся мне расположенным иначе. Зависело это еще и от того, через какие местности, — трудно найти другое слово для дворцовых пространств — пробирался я к Михаилу Борисовичу. Если входил через Детский подъезд Зимнего, то оказывался у цели относительно быстро. Нарышкинские комнаты обтянуты были обоями с цветочками. Не бумажными — матерчатыми. Атласными. И мебель тоже. Говорили, что комнаты эти, пустовавшие после смерти старой фрейлины, отделаны были для эмира бухарского[7] и в таком виде перешли к Музею Революции. Михаил Борисович сидел за большим столом так же просто и свободно, как дома, и так же просто, не придавая значения тому, что он директор, не то что руководил музеем, а принимал участие в его жизни. И поскольку он все же был директором, участие его являлось весьма заметным. Властную Алешу это очень раздражало. Но Михаил Борисович так же мало мог изменить линию поведения, как цвет волос и фигуру. Он был мягок. Но неуступчив. И необыкновенно увертливый и уклончивый с женщинами — тут он был прост и ясен. И правдив. Все угадывали в нем человека чистого, и это отражалось на музее.
[4]
Надеждов (наст. фам. Каплан) Аркадий Борисович (1886–1939) — артист, режиссер Театральной мастерск й (Ростов — на — Дону).
[5]
Шакол Александра Тимофеевна (Алеша) — революционный деятель, анархистка.
[6]
Автор надгробия М. М. Антокольскому на Преображенском (еврейском) кладбище в Ленинграде — И. Я. Гинцбург. Бронза, мрамор, 1903.
[7]
Эмир бухарский посетил Петербург в 1902 г.