Тобольский с удовольствием сделал глоток, поставил на стол чашку.

— Могу задать вопрос, господин поручик?

— Можете. — Никита Глебович по-прежнему с любопытством изучал поляка.

— За все годы каторжной жизни меня ни разу не приглашали в дом начальника на чай. Это что, новая форма обработки политкаторжанина?

— Считаете, есть смысл вас обрабатывать?

— Смысла нет. Во-первых, бесполезно. А во-вторых, ничего выдающегося при всем желании я сообщить вам не могу. В чем смысл данной чайной церемонии?

Поручик вышел из-за стола, взял с книжной полки небольшой томик, положил его перед каторжанином. На обложке книги было выдавлено черной жирной краской: «Марк Рокотов. Стихи».

Поляк полистал томик, поднял на начальника насмешливые глаза.

— Мы будем декламировать стихи Марка Рокотова?

Гончаров сухо рассмеялся, сел.

— Декламировать не будем. Почти все стихи Рокотова я знаю наизусть. Я его давний и ревностный поклонник. — Он закурил, откинулся на спинку стула. — Вы ведь были знакомы с Рокотовым?

— В какой-то степени.

— И на каторге оказались по воле господина поэта?

Тобольский отвечать сразу не стал, кинул взгляд на пачку папирос, поручик кивнул, пан прикурил, затянулся, пустил густой дым.

— На каторге, господин поручик, я оказался исключительно по своей воле. В моем возрасте сложно подчиняться чужим влияниям.

— Однако вы все-таки подчинились воле террористов?

— Желаете откровенностей? — Поляк с прищуром смотрел на начальника. — Праздное любопытство?

— Не только. Меня интригуют поступки людей, идущих столь безоглядно против закона.

Тобольский загасил в пепельнице окурок, снисходительно усмехнулся.

— К сожалению, ничего стоящего о них сообщить не могу. Имел к ним только касательное отношение. Могу лишь назвать причину, толкнувшую меня на этот путь. Если вам, конечно, любопытно.

— Любопытно.

— Хорошо. Позвольте еще один вопрос? Вам сколько лет?

— Двадцать два года.

— Всего двадцать два… И какая же нелегкая привела вас в этот забытый богом и людьми край?

Гончаров снова коротко засмеялся:

— У нас получается едва ли не исповедальный вечер.

— Не хотите — не отвечайте. Вы сами подвели к исповедальности.

— Хорошо, отвечу. — Поручик перебросил ногу на ногу. — Бессмысленное столичное существование. Скука, однообразие, отсутствие какой-либо реальной цели.

— Вы из состоятельной семьи?

— Весьма. У меня есть все, и нет ничего.

— Полагаете, здесь вы что-либо найдете?

— Пока не знаю. По крайней мере, мне здесь интересно. Экзотика!

— Смею вас огорчить. Здешняя экзотика через пару месяцев станет адом, и вы пожелаете немедленно бежать отсюда. Вы возненавидите окончательно не только здешнюю публику, но и самого себя.

— Возможно, — согласился Никита Глебович. — По крайней мере, потом будет о чем вспоминать.

— Если это «потом» у вас наступит.

— Но у вас ведь оно наступило?!

— Наступило. На каторге.

— На пожизненной. Я же в любой момент могу покинуть эти гиблые места.

— Возможно. Но пока что мы с вами, господин поручик, здесь на равных. Я — каторжанин, и вы — также. И привилегия у вас только в одном: вы можете меня наказать, я вас — нет. Хотя и это спорно.

Гончаров не сразу оценил остроумный ход каторжанина, затем рассмеялся громко и с удовольствием.

— Браво! Значит, между нами есть нечто общее?

— Всего лишь часть суши, на которой мы располагаемся.

Гончаров посидел какое-то время в размышлении, поднялся, подошел к буфету, вынул оттуда хрустальный штоф с водкой, две рюмки, поставил на стол.

— Предлагаю выпить.

— Вот с этого все и начинается, — заметил с ироничной улыбкой пан. — Вначале вы будете искать собутыльника, затем станете пить по-черному. В полном одиночестве. А отсюда родится жестокость, озлобленность, ненависть ко всем и вся.

Никита Глебович отрезал кусок вяленой оленины, кивнул на нетронутую рюмку.

— Брезгуете?

— Просто не пью.

Возле дома стали грызться собаки, поручик подошел к окну, посмотрел вниз, беззлобно чертыхнулся, вернулся обратно.

— Все здесь интересно. Интересно и страшно. Но вы правы — когда-нибудь все это обрыднет. — Налил себе, выпил, затем испытующе посмотрел на каторжанина. — Еще один вопрос. Вся эта чушь о вас и Софье Блювштейн… Понимаете, о ком я?

— Разумеется.

— Это вранье или имело место быть?

Пан пожал плечами и спокойно ответил:

— Имело место быть.

— Она — майданщица. Ей разрешили открыть квасную лавку. По моей информации, госпожа Блювштейн торгует не только квасом. Но и кое-чем покрепче.

— Вы желаете лишить ее особого положения?

— Вовсе нет. Мне она просто любопытна.

Поляк поднял глаза на поручика, усмехнулся:

— К сожалению, видимся мы редко. Мне ведь предписан особый режим — передвижение по поселку только в сопровождении конвоира.

— Я дам команду о временной отмене режима.

— Желаете, чтобы я вам ее представил?

— Мне бы хотелось расположить ее к себе.

— Зачем?

— Легендарная особа. Необычная судьба. Меня привлекает все неординарное, загадочное.

— То есть я должен сказать Соне что-то о вас хорошее?

— Ну, ни хорошее, ни дурное. Но я бы желал, чтобы поселенцы видели во мне не только зверя.

Пан Тобольский в некотором недоумении помолчал, затем поднялся.

— Я могу идти?

— Нет. — Поручик подошел к нему. — Попытайтесь поверить в мою искренность. Россия на рубеже страшных перемен. Смертельных перемен. И я хочу оставить после себя хотя бы крохотный след, пусть даже на этом острове отверженных.

Желваки собрались на скулах поляка, он уставился на начальника в упор.

— Вы или сумасшедший, или прохвост.

От услышанного тот вздрогнул, с тихой ненавистью посмотрел на каторжанина, затем овладел собой, тихо промолвил:

— Может, и то, и другое. Для кого как, — и коротко махнул: — Ступайте.

Тобольский был уже возле двери, когда Гончаров окликнул его:

— Минуту! — снова подошел к каторжанину. — Госпожа Блювштейн здесь ведь не одна?

— Да, с дочкой. С Михелиной.

— По слухам, она весьма хороша собой.

Тобольский едва заметно усмехнулся:

— Она каторжанка, господин поручик, — и готов был переступить порог, когда его вновь остановил начальник.

— А со старшей дочерью… примой петербургской оперетты… действительно все так трагично, как писали газеты?

— Я каторжанин, господин поручик. И связи с материком у меня никакой. С наступающим Новым годом.

В комнату ворвалось облако холодного белого воздуха, конвоир услышал звук открывшейся двери, шуганул собак и заспешил навстречу каторжанину.

На следующий день, когда к ночи уже была завершена смена лесоповалочных работ, пан Тобольский решился навестить Соньку. Благо начальник снял предписание передвигаться по поселку только в сопровождении конвоира.

Квасная лавка находилась на небольшом майдане в центре поселка вольных поселенцев. Кроме нее, здесь в темноте виднелась управляющая контора с крыльцом, рядом чернел недавно построенный помост для порки провинившихся, а чуть в стороне нелепо торчали обломанные колеса от карусели, в теплое время предназначавшейся для местных детишек.

Из трубы лавки на фоне звездного прозрачного неба валил густой белый дым — значит, Сонька еще торговала.

Сама лавка представляла собой обычную черную лачугу с вдавленными в снег четырьмя окнами и протоптанной узкой тропинкой ко входу. Перед дверью лежали ленивые откормленные собаки, равнодушные к каждому, кто посещал лавку. Рядом с ними сидел на корточках Михель, совал им в физиономии куски хлеба или вяленой рыбы, те отворачивались, недовольно рычали, иногда даже огрызались.

Божевольному это нравилось, он радостно смеялся и продолжал свое бессмысленное занятие.

Когда сильно озябший пан Тобольский уже подходил к лавке, навстречу ему вышли два поселенца, на физиономиях которых, кроме хмельной отупелой тяжести, ничего более не выражалось. Поляк вынужден был посторониться, уступая им дорогу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: