Да и кому в этой стране не хотелось бы спустя годы видеть такие сладкие сны? Но посещали они только Виктора Суховяка и, может, еще несколько десятков человек. Подобные сны обычно обходят стороной хорошо откормленных ветеранов. Мудрый и всезнающий Морфей дарит их тощим учительницам в маленьких местечках, старым судьям на пенсии, инженерам, железнодорожникам или садовникам, а еще — базарным торговкам и довоенному ворью. Но о том, что эти люди некогда совершили, можно узнать, лишь подслушав слова, которые они произносят сквозь сон.
Портной Аполлинарий Куявский занимал пятикомнатную квартиру, на третьем этаже, с балконом, окнами на улицу Маршалковскую. В комнатах были высокие изразцовые печи, а одна из них, в гостиной, отличалась особой красотой — была украшена розетками и дверцами из чугунного литья в виде дворцовых ворот. На первом этаже того же дома у Куявского было свое «ателье», немного темноватое, зато просторное, состоящее из трех помещений. В первом он принимал клиентов, снимал с них мерку, а клиенты смотрелись в зеркало. В задних помещениях «ателье» работали подмастерья, три швейные машины «Зингер» стрекотали с утра до вечера. Пар поднимался густыми клубами, когда тяжелые, раскаленные утюги прижимали влажное полотно к предметам гардероба, подвергавшимся утюжке.
Портной Куявский был порядочный человек, невысокого роста, лысоватый, близорукий, с душой, не лишенной романтических порывов, незатейливого ума, с небольшими, аккуратными ступнями. Он испытывал склонность к изысканной элегантности, такой, как она представлялась человеку, выросшему перед Великой войной в местечке бывшей Плоцкой губернии среди преобладающего еврейского населения. И потому носил темные костюмы и крахмальные воротнички, галстуки с пестрым узором, шевровые штиблеты желтоватых оттенков, а также жилетки, зеленые или вишневые, в зависимости от настроения, царившего в сердце. Безымянный палец его правой руки был украшен перстнем с печаткой, мизинец левой — кольцом с рубином.
Дело в том, что Куявский был человеком весьма состоятельным, а среди офицеров немецкого вермахта и некоторой части, тоже немецких, сил охраны правопорядка пользовался репутацией лучшего брючника в Варшаве. Даже офицеры из Львова приезжали к нему, чтобы заказать бриджи или выходные брюки.
Не отличаясь большой личной отвагой, Куявский не пытался употребить свои знакомства среди столь влиятельной клиентуры на пользу национальных польских интересов. Но, будучи все же патриотом, он не щадил средств, чтобы незаметно помогать движению сопротивления. Поддерживал также художников. Выкладывал большие суммы на приобретение рукописей литературных произведений, которым предстояла публикация после войны. Покупал полотна мастеров кисти и складывал их в своей квартире, твердо решив, что в свободной Польше передаст собранную коллекцию какому-нибудь музею, естественно, с указанием имени жертвователя на соответствующих табличках или просто на фронтоне здания.
Куявский приобрел состояние благодаря чрезвычайным обстоятельствам и репутации добросовестного человека. В давние времена, сразу же после Великой войны, он прибыл в Варшаву в поисках подходящей работы и поначалу околачивался по разным портновским мастерским, нигде особенно не засиживаясь, как человек радикально христианских убеждений у евреев работать не желал, а ремесленники-христиане его профессии сами испытывали серьезные трудности по причине избытка рабочих рук. Одинокий, низкорослый, исполненный гневной гордости из-за своей бедности, Куявский жил тогда в подвале на улице Медовой. Подрабатывал утюжкой костюмов для господ, живших в том же доме, и починкой одежды для местной бедноты. Одним из его влиятельных клиентов был в те годы судья Ромницкий, оригинал и философ, которому полюбился маленький портной. Как-то раз, когда Куявский принес ему на квартиру выходные брюки в полоску, судья сказал:
— Пан Куявский, у меня есть для вас постоянная работа.
— Вы, пан судья, изволите шутить, — ответил портной.
— И не думаю. Вы когда-нибудь слышали о Мительмане?
— Мительман? Тот, что с Белянской?
— Тот, что с Белянской. Я шью у него уже тридцать лет. Великий художник ножниц и человек безупречного характера. Он готов, по моей рекомендации, принять вас на работу, дорогой пан Куявский.
— Пан судья, я ведь портной христианский.
— Не говорите, пожалуйста, глупостей, пан Куявский. Разве по-христиански сметывают иначе, чем по-еврейски?
— Я этого не говорю, но у них другие обычаи, которые…
— Пан Куявский, — прервал его судья, — я полагал, что вы разумный человек. Мительман готов вас принять. На постоянную работу. У него несколько закройщиков, более дюжины подмастерьев. Большая фирма. Лучшая клиентура в Варшаве. Чего же вам еще нужно? А через несколько лет, если проявить настойчивость, экономить, можно и собственное дело открыть. Ну и, наконец, женитесь, пан Куявский, потому что давно уже пора…
— Я никогда не женюсь, пан судья.
— Это уж ваше дело. Итак, что скажете?
Куявский попросил для начала дать ему время на размышление, заверил, что к вечеру придет с ответом. Его мучили ужасные сомнения. К евреям он не испытывал неприязни, но в то же время они были ему чужды. Он вырос среди них, и все же в определенном отдалении. Они вызывали в нем любопытство и страх из-за различий в языке, обычаях, внешности. В его родном местечке евреи составляли огромное большинство, однако христиане, даже будучи в меньшинстве, сознавали свое превосходство, чувствуя, что предпочтением в этом мире пользуются все же они. То был мир, построенный на иерархии, и каждый знал в нем свое место. На социальной лестнице евреи находились ниже христиан уже из-за самого факта своего еврейства — и Куявский не слишком вдавался в причины подобного положения вещей. Так было с незапамятных времен, наверное, с того самого дня, когда евреи распяли Господа Иисуса. Сам Бог установил на земле такой порядок, вероятно, для того, чтобы покарать евреев за их маловерие, упрямство и предательство, совершенное по отношению к Нему.
Куявский был человеком верующим, а верил он так, как и все те, кто его окружал. Молился, ходил в костел, исповедовался и причащался, вверял себя покровительству Божьей Матери, любил Польшу, свою истинно католическую родину, страдающую на кресте неволи как, да простится подобное сравнение, сам Господь Иисус, что, несомненно, давало ей право зваться «Христом народов», не уважал православных и греховных москалей, лютеранских и жестоких немцев, а также исповедующих веру Моисееву и шумливых евреев, но, естественно, всех по-разному — не уважал москалей, потому что были его угнетателями, несли с собой Сибирь, кнут, арестантскую кибитку, по-другому не уважал немцев, поскольку были извечными врагами, которые, может, даже и достигли большего, может, даже и работали лучше, но Куявским, как славянином, пренебрегали, так что и он платил им неприязнью и насмешкой, и уж совсем иначе не уважал евреев, ибо те, в свою очередь, были ниже, чем он, вечно стремились его перехитрить, одурачить, в то время как он чувствовал себя более здешним, в собственном доме, чем все они, вместе взятые. Евреи были чужаками, он же вырастал из этих древнепольских корней, то были его реки, поля и ландшафты, в которых евреи возникли всего лишь как странники. И потому Куявского раздражали еврейские лавки, дома и мастерские, поскольку занимали они его собственное пространство, в котором он сам с таким трудом помещался. И приходилось ему порой распихивать других, чтобы у себя в доме найти угол, где он мог бы преклонить усталую голову.
Куявский ужасно мучился в течение нескольких часов, но вечером отправился на второй этаж и заявил судье, что работать у Мительмана на Белянской согласен.
— Устал я от нищеты, пан судья, — сказал он, как бы желая оправдаться за то, что теперь оружие складывает, польскую косу ставит в угол, чтобы взяться отныне за еврейскую иглу.
Судья Ромницкий сказал:
— Ну и слава Богу, что есть у вас, пан Куявский, голова на плечах.