Никто в столовой и не заметил, что братья ушли. Никто, кроме Гителе и внуков, которые с тех пор, как Лузи появился в доме, не упускали его из виду и поэтому сразу обнаружили, что Лузи и Мойше в комнате нет. Тогда внуки начали их искать, переходя из комнаты в комнату, пока не подошли к самой дальней. Они увидели, как Лузи и Мойше ходят взад и вперед и тихо разговаривают. Переступить порог дети не решились.
Между братьями происходил такой разговор.
Мойше спросил:
— Так, значит, ты теперь приехал оттуда, откуда писал мне?
— Да, — ответил Лузи.
— Что ж, ты окончательно решил примкнуть к ним?
— Да.
— В таком случае я должен тебе сказать, что я бы этому никогда не поверил и что это не могло бы мне в голову прийти.
— Неужели этот путь кажется тебе таким неправильным? — спросил Лузи.
— Нет, я не смею это утверждать так прямо, — сказал Мойше, — я знаю только, что наш покойный отец не шел этим путем, и твое решение мне представляется странным, даже диким.
— Неужели таким ложным ты считаешь этот путь?
— Не знаю. Я никогда не думал об этом. Но мне это претит, мне это кажется диким.
— Так подумай же, дорогой брат. А сейчас оставим этот разговор, я очень устал с дороги. Поговорим в другой раз.
На этом закончилась их беседа; братья направились к дверям, и тут их встретила Гителе с внуками. У Мойше, увидели они, на лицо легло легкое облачко грусти: глаза его были печальны и не прищурены, как обычно в часы счастья и радости.
5
Через несколько дней после этого, вечером, к саду, сгорбившись и шаркая по-стариковски ногами, подошел Михалка; ключи от калитки постоянно хранились у него.
Как всегда, когда ему предстояло что-то делать, Михалка невразумительно ворчал и разговаривал сам с собой. Он долго возился с замком — никак не мог попасть в замочную скважину, наконец отпер калитку, да так широко распахнул, словно гостеприимно приглашал кого-то войти. Это было признаком того, что кто-то из хозяев, Гителе или сам Мойше, собираются выйти в сад, чтобы провести вечер на свежем воздухе.
Действительно, вскоре из парадного хода, который через застекленный коридор вел прямо на улицу, вышли — сначала Мойше, а затем его брат Лузи.
Они спустились со ступенек, обогнули фасад дома, свернули во двор, прошли мимо столовой и черного хода и оказались в саду. У Мойше вид был взволнованный, лицо возбужденное, а Лузи выглядел совершенно спокойным, шел с высоко поднятой головой, в хорошем настроении. Мойше казался растерянным, словно он только что потерпел поражение в бою и находился накануне нового поражения, а Лузи был похож на победителя, во взгляде его была спокойная уверенность.
Братья продолжали беседу, прерванную в памятный вечер, — ведь тогда они лишь коснулись вопроса, который их интересовал. Наблюдательный человек мог заметить, что все эти дни Мойше был чересчур рассеян и раздражителен. Дети и дочери видели, что он, вопреки обычаю, стал вмешиваться в домашние дела, хлопотать по хозяйству, но очень быстро остывал и уходил к себе. Он подходил к столу, хватал стул, чтобы сесть, но тут же ставил его на место, потом опять выдвигал из-за стола, как будто не мог на что-то решиться. А Гителе — самый близкий ему человек — замечала, как у него по временам начинала дрожать нижняя губа, и, чтобы скрыть это от окружающих, он прижимал ее верхней губой и оставался с закрытым ртом.
— Что с тобой, Мойше? — обратилась она как-то к мужу.
— Ничего, ничего, — ответил он неохотно, давая понять, что говорить об этом не хочется.
Но Гителе сразу поняла, что перемены в Мойше связаны с приездом Лузи. Она догадалась об этом и потому, что почувствовала какую-то перемену и в самом Лузи. И это заметила не только она.
Раньше Лузи всегда был молчаливым, замкнутым и сдержанным, а теперь его нельзя было узнать, как будто он по-новому раскрылся перед всеми. Даже выражение глаз стало другим. Раньше он глядел куда-то в пространство поверх голов, словно искал там что-то. А теперь он выглядел так, словно нашел то, что искал, и был счастлив этой находкой. Он смотрел всем прямо в глаза, был очень общителен и охотно вступал в разговор со всеми обитателями дома — и с мужчинами, и с женщинами, и с детьми.
— Лузи, — обратилась к нему однажды Гителе, воспользовавшись его добрым расположением. Это было во время обеда, когда Гителе подавала ему; она сочла момент подходящим для разговора. — Лузи…
— Что, Гителе?
— Прости меня, Лузи, я никогда не вмешиваюсь в ваши мужские дела, я и не понимаю в них ничего… Но Мойше говорит, он говорит…
— Что же он говорит? — улыбнулся Лузи.
— Он говорит, что у тебя какой-то новый путь.
Лузи продолжал улыбаться.
— Ну и что, если новый? Ведь это хорошо, Гителе, что новый.
— Да, но Мойше…
— Положись в этом на меня и на Мойше, — ответил ей добродушной шуткой Лузи и больше говорить на эту тему не захотел.
А сам Мойше несколько дней выжидал. Он ждал подходящего момента для разговора.
Теперь такой момент наступил. Вечером они оказались вдвоем в комнате Лузи, и Мойше решил больше не тянуть и приступил к делу. Голос его прерывался от волнения:
— Я не понимаю, не могу понять, кто они, эти твои новые друзья. Что общего у тебя с ними? Ведь ты — это Лузи, а они — ремесленники, нищие… Неужели весь мир лжет, а только они одни знают правду?
Лузи видел состояние брата и не хотел отвечать в том же духе. Сам он чувствовал себя уверенно, как тяжело нагруженный корабль в глубоких водах, идущий спокойным и уверенным ходом; поэтому он спокойно сказал:
— А если и ремесленники — что же из этого? Может быть, и невежды — что это меняет? Разве они при этом не евреи, не люди? Ведь тебе, Мойше, не нравятся не они сами, а их путь, не так ли? Так и говори об их пути, а не о них самих.
Мойше не сводил с него глаз, он видел перед собой противника и понимал с самого начала разговора, что проигрывает. Ему стало трудно дышать, показалось, что в комнате душно, как будто стены давили, и Мойше подумал, что в саду будет легче спорить с Лузи, легче возражать ему. Тогда он приказал Михалке открыть калитку, чтобы продолжить беседу на свежем воздухе.
Когда они вышли в сад, можно было заметить, что Лузи все время приходилось наклоняться, пока он шел по тропинке, чтобы ветви деревьев не хлестали его по лицу, Мойше же мог идти прямо, так как ростом был ниже Лузи. Потом они вступили на дальнюю дорожку и пошли рядом — один брат высокий, стройный, другой пониже; оба в черных длиннополых сюртуках, как будто сегодня не обычный день, а суббота. Издали они были похожи на старых мудрецов какой-то древней страны, которые на исходе дня, в саду, рассуждают о высоких и только им одним доступных материях. Один из них — Лузи — все время спокойно держал руки в кармане сюртука, а другой — Мойше — шел чуть впереди и часто, беспокойно жестикулируя, оборачивался к брату, будто желая стать с ним вровень.
Лузи шел мерно, неторопливо, а Мойше то и дело забегал вперед, но Лузи не менял шага, не поддавался нервозности брата, и Мойше вынужден был к нему приноравливаться.
Лицо и уши у Мойше горели, прохладный вечерний воздух не мог их охладить, наоборот, они краснели все больше. Лузи между тем спокойно рассуждал о путях и направлениях различных вероучителей. От одних — и таких большинство — свет идет, как от неподвижной свечи, освещающей только то место, на котором стоит; если свеча маленькая, то и освещенное пространство очень мало, если свеча большая, то это пространство больше. Но есть и другие учения, они как светоч, который движется вперед и освещает дорогу идущему. Одни — как воды весеннего половодья, разливаются далеко, во все стороны и щедро омывают и напитывают влагой ближние и дальние земли. А другие — будто мелкий летний ручеек, способный напоить только узкую прибрежную полоску…
Лузи говорил и о том, что даже веселье и радость каждый человек понимает и переживает по-разному. У одного потолок очень низенький, и выше его человек не может прыгнуть, другой же возвышается, он готов совершить чудеса, будто у него появились новые силы и из старика он превратился в юношу.