— Айда в канцтовары, там новые картины привезли! «Мокрый луг» Васильева и Саврасова «Грачи прилетели». Ух, здорово!
И они бежали по шумным пыльным улицам или «зайцами» катили в гремящем трамвае на другой конец города и часами торчали в магазине, разглядывая репродукции и открытки. Сашку хорошо знали все продавщицы и позволяли даже потрогать картины руками.
Сашка мог часами говорить о картинах, о красках, о тонах и полутонах, о разной манере художников, о их творческом пути и о их судьбах. Данилка с интересом слушал, запоминал, удивляясь Сашкиной осведомленности, и все больше и больше увлекался рисованием. Отец Данилки радовался, довольно крякал и трогал щетку рыжеватых усов, когда рассматривал рисунки сына.
— А что, мать, глядишь — художником станет! А? Художник Данила Чубаров. Звучит? — И сам же удовлетворенно отвечал себе: — Звучит.
— Не знаю, — с сомнением говорила мать, сидя за швейной машинкой. — Хорошо бы, конечно, да хватит ли таланту? Вот Сашка, тот будет.
— Сашка — да! — соглашался отец, и голос его теплел. — Способный парень. Самородок.
Тетка Марья, сестра отца, говорила, ласково поглядывая на Данилку:
— Вот если б ковры научился рисовать, большие деньги зашибал бы. И работа не пыльная, знай малюй. На базаре вон ковры с лебедями да с дворцами продают.
— Ну нет, — решительно возражал отец. — Я хоть и не силен во всем этом деле, но скажу так: рисовать человек должен не для денег, а для души, чтоб люди радовались. У нас вот, в отряде Котовского, парень один был, боец. Углем портреты рисовал. Возьмет доску и — раз-раз! — углем. Как живой сидишь. Даже оторопь берет, а он смеется. Но и удалец тоже был. Его за храбрость сам Котовский красным галифе наградил — раздеты мы были. Зарубили его потом на Тамбовщине, мы тогда восстание Антонова к ногтю давили. — Отец вздохнул: — Вот бы из него художник знаменитый вышел. Поучить бы только в академии.
Данилке ковры с лебедями тоже нравились, как и тетке Марье, и он однажды сказал об этом Сашке.
— Ты что! — презрительно скривил губы Сашка. — Это ж мазня. Халтурщики подкалымливают. Тут искусством и не пахнет. Ты гляди вокруг себя. Во, видишь, какой закат? Вот красота настоящая. И трубы торчат. Смотри, как четко.
Они шли из школы, со второй смены. И если бы не Сашка, Данилка и не обратил бы внимания на лимонный закат и на черные трубы мартеновского цеха, рельефно выделяющиеся на фоне закатного неба. Было действительно очень красиво. Из труб шел кирпичного цвета дым, а рядом огромным белым облаком окутывалась домна и стреляли кудрявыми дымками маневровые паровозы.
— Вот бы цвета поймать, — тихо сказал Сашка, внимательно ощупывая взглядом местность.
На другой день Данилка увидел все это на бумаге: и лимонное небо, и черные трубы, и домну, толстую, неуклюжую и какую-то добрую, как Сашкина бабка, которую тоже звали Домной, и кудрявые шарики паровозных дымков. И только после того как увидел он вчерашнюю картину на бумаге у Сашки, у Данилки как бы раскрылись глаза на обыденную красоту окружающего мира, на простые вещи, которые вдруг повернулись к нему другой стороной, и он почувствовал их необычность и значение.
Первое волнение, первое по-настоящему творческое горение он испытал, когда осенним пасмурным днем стоял у ларька в очереди за ранетками — маленькими кисловатосладкими яблочками.
Низко летели серые облака, ветер гнал по улице пыль и опавшие тополиные листья. Надвигался дождь. И Данилку вдруг охватила какая-то счастливая тревога, и он ясно ощутил, почувствовал всем своим, существом красоту земли; и сердце его заколотилось от восторга и изумления. Он обнял сердцем и этот тревожный дымный цвет стремительно несущихся облаков, и опустившийся на улицу предненастный сумрак, и седую стену дождя вдали, и заглохшие краски дня.
Данилка прибежал домой и быстро-быстро, боясь расплескать что-то драгоценное, зыбкое, еле уловимое, набросал акварелью улицу, ларек, очередь за ранетками, рваные седые облака и нещадно загнутый порывом ветра молодой тополь. И пока рисовал, его не покидало чувство счастливой легкости и свободы, ощущение, что он все сможет, все ему подвластно. Закончив, он долго смотрел на акварельный рисунок, понимая, что ему удалось схватить и цвет, и настроение, и передать все это в красках. И от этого подкатил к горлу комок. Данилка глотал его и не мог проглотить и устало и счастливо улыбался.
Когда Данилка показал акварель другу, Сашка пришел в восторг, он хлопал Данилку по плечу и орал:
— Вот видишь, видишь! А то какие-то лебеди ему нравятся!
Данилка был очень польщен похвалой, уши его пылали.
Сашка многому научил Данилку, на многое открыл глаза. От него Данилка, к великому своему удивлению, узнал, что снег, оказывается, никогда не бывает белым. По утрам он — голубой, в обед — розовый, в сумерки — синий, а когда свечереет — то темный. Это было открытием. Данилка даже не поверил сначала. Тогда Сашка потащил его на улицу в ослепительное сверкание снега.
— Видишь, видишь: снег розовый. А тени вон голубые! — восхищенно говорил Сашка, будто все это создал он сам. — Видишь? А вечером тени станут синими, потом черными, и снег будет тоже другого цвета.
Снег действительно был розовым от солнца, а от домов падали голубые тени. Иней на проводах тоже сверкал розовым отблеском. Данилка поразился. А Сашка все таскал его по морозу и показывал.
— Видишь, солнце почти белое, только чуть-чуть краплаку добавлено, а трубы сиреневые. Слепой ты, что ли?
Данилка смотрел и видел, что все было именно так, как говорил Сашка.
— А на провесне он глухим станет, снег.
Данилка не понял, почему снег станет «глухим».
Сашка объяснил, что на провесне (это в феврале, в предвесенние дни) снег становится глухим, потому что теряет блеск от влаги, тяжелеет, сыреет.
— Неужели не видал? — удивлялся Сашка. — Свету больше в воздухе становится, а снег, наоборот, глохнет, не блестит, как сейчас.
Сашка досадовал и недоумевал, что Данилка не знает таких простых истин. Но постепенно Данилка тоже стал кое-что понимать и в цвете, и в светотенях, и в полутонах, и в композиции рисунка. Сашка хвалил и радовался. У него была присущая всем истинно талантливым людям черта — радоваться успехам другого.
Сашка и Данилка почти каждый вечер ходили в кружок ИЗО, которым руководил физрук Ефим Иванович. Высокий, рыжий, с выпирающими скулами и мощным борцовским затылком, подстриженный по моде «под бокс», этот человек наставлял своих учеников, как ходить на лыжах, сохранять правильное дыхание в беге, крутить «солнце» на турнике, а вечерами учил рисовать. В изокружке было несколько человек, и рисовали они масляными красками. К удивлению Данилки, здесь говорили не «рисовать», а «писать». Писали кто что хотел, по желанию. Данилка выбрал себе «Всадника» художника Орловского. На открытке был изображен поднявшийся на дыбы конь, а на нем всадник в шляпе с пером. Сашка писал «Красный виноградник» какого-то Ван-Гога.
Данилке эта картина не нравилась, он не понимал, почему Сашка выбрал именно эту невзрачную открытку, но, к его удивлению, Ефим Иванович больше всего уделял внимание именно этой картине, и они с Сашкой подолгу о чем-то говорили вполголоса.
Ребята засиживались в кружке допоздна, пока уборщица не выгоняла их. Сашка всегда удивлялся, что время уже позднее. Однажды он так засиделся перед своей картиной, что не сразу откликнулся на зов Данилки. Глаза его были отрешенны и задумчивы. Данилка спросил, чем уж так эта картина нравится ему.
— Трагическая, — ответил Сашка. — Видишь, красный цвет, нервный цвет, отблески на мокром. Деревья, как косое пламя на ветру. Видишь, какой мазок, длинный, неровный. Все здесь нервно, тревожно. Не чувствуешь?
Данилка сказал, что чувствует, хотя ничего не чувствовал.
Дома Сашка показал Данилке несколько открыток. На одной из них было изображено спелое поле, с поваленной порывом ветра рожью, и стая косо летящих воронов. Опускалось в закат дымное кровавое солнце, зловещее, как чей-то жестокий, неумолимый, смотрящий с неба глаз.