И вдругпонял, что наслаждение и счастье — разные вещи. Вот дома я получал массуудовольствий, а был несчастлив! А здесь я терплю страшные лишения — одно этопойло чего стоит! Мне так иногда хочется кофе с солеными орешками, выспаться намягком диване, на чистых хрустящих простынях, поваляться в ванне, почитатькниги, послушать музыку, побездельничать, пошататься с этим новым чувством радостии свободы по городу, увидеть своих и даже маминых друзей, покурить,расслабиться, немножко выпить. И несмотря на это, я все-таки счастлив, даже,может, не то чтобы счастлив, но меня не покидает чувство душевной полноты иосмысленности происходящего.
Каждый раз,когда у меня возникает искушение отсюда уехать, я начинаю думать — а зачем ясюда приехал? Почему? Может быть, потому что та жизнь меня разочаровала,утомила и опостылела своей мелкостью? Да! Может быть, потому, что я запутался всвоих бесчисленных долгах, грехах, беззакониях, компаниях, тусовках, пьянках ипресытился своей неприкаянностью? Да! Может быть, потому, что мне захотелосьходить в длинном подряснике, бороться с бесами, презирать мир и отвергатьженщин? Да! И все-таки не только поэтому.
Живя дома, ячасто задавал себе вопрос — зачем? Зачем все это? Зачем я? Зачем мама? Зачемжил отец? Зачем он умер? Что прибавилось? Что изменилось в мире? Что изменится,если я умру? Зачем я ходил в школу? Чтобы поступить потом в институт? Зачем язакончу институт? Чтобы оформлять спектакли, как хотела мама? Зачем оформлятьспектакли? Чтобы получать от этого удовольствие? Зачем это удовольствие, еслионо само не отвечает на все эти «зачем» и не покрывает их! Если оно не имеетсмысла, если оно — «геенна»?
А здесь всесразу встало на свои места. Я живу, чтобы стать сыном самой Любви и победитьвсё противящееся этому. И потому — чем больнее становится моему самолюбию, чемстрашнее гложет меня обида и чем громче орут мои мирские желания, тем, значит,сокрушительнее я атакую мировую геенну, которая вся уместилась в моем сердце.
И поэтому яникуда отсюда не уеду!
Ирина вдругвозмутилась: «Какое малодушие! Какая непоследовательность! «Уеду — не уеду». Ипотом, что это — «зачем мать?», «зачем отец?». Пустое, мальчишескоегримасничанье!
Сегодня я ужесобрал вещи и пошел к отцу Иерониму просить благословение на отъезд: такаятоска на меня напала, такое уныние! Подошел к домику — смотрю, а на ЗасохшейГруше только два листочка последних и осталось. А сама она черная от дождя,страшная такая, корявая! И мне стало так больно, так больно, что я чуть незаплакал, вспомнив, что она выпустила первые свои листочки как раз в день моегоприезда.
Около неетогда собралось много народа, и все дивились: Засохшая Груша ожила! Еще одночудо старца Иеронима! Больше всех вопила старостиха: «Я все батюшке талдычилада талдычила — спилим эту засохшую грушу, что в ней проку, три года уже стоитсухая, ломкая, разве что ворон пугать. Посадим, говорю, березку, или елочку,или какое деревце, чтобы глаз веселило. А батюшка сошел с крылечка, погладилгрушу по стволу и говорит: матушка Екатерина, подождем еще полгодика, до весны,может, еще распустится. А я говорю: куды, батюшка, распустится! Ведь хворостэто один на палке, смотреть тошно, слышь, Александр!» А я ей тогда и ответил:это вы мне рассказываете, матушка Екатерина? Я же собственной персоной при этомприсутствовал — как раз прошлой осенью это было, в сентябре, когда я с хиппамисюда попал! Вы меня еще за пилой тогда посылали!
И как увиделя сегодня Грушу эту мокрую, уродливую, обнаженную, так это меня поразило, что исимвол какой-то мне в этом померещился, и предзнаменование, что не пошел я кбатюшке, а зашел к старостихе и спрашиваю: что, мать Екатерина, будет у вас дляменя задание? Она даже онемела от изумления: что ты, говорит, Александр, идиотдыхай и так здесь уже намаялся! И даже конфетами меня угостила: на, говорит,хорошие конфеты — коровка!
А отецТаврион, когда распускалась Груша, так сказал: отец Иероним — это явлениекосмическое!
-------------------------------------
— Пойдем, —Пелагея кротко подергала Ирину за рукав, — а то служба уже скоро кончится, анадо ужин приготовить — Лёнюшка вернется голодный, браниться будет.
Иринапосмотрела на нее, стараясь прийти в себя.
— А Саша? Мненеобходимо его увидеть!
— Так Лёнюшкаумненький, сообразит! Приведет его с собой — там и увидитесь. Ты вон, я гляжу,притомилась больно.
Иринадействительно чувствовала себя усталой.
«Что застиль, — думала она, — «а он мне сказал», «а я ему сказал»«? Столько естьсинонимов — возразил, согласился, отпарировал, отрезал, воскликнул, произнес,промолвил, процедил сквозь зубы, вскричал, прошептал, да масса, масса!»
Она кинулапрощальный взгляд на Александра, нависшего над непонятной книгой, на Спасителяс его разящим двуперстием и словами любви и вышла из церкви.
«В концеконцов, — подумала она, — я теперь могу отвечать этому миру на вопрос: «А гдетвой сын? Он что — куда-то уехал, где-нибудь учится?» — «Да, он учится. Онучится произносить заклинания над этим миром!» — или что-нибудь возвышенное вэтом же духе».
IV.
Приезжая изКрасно-Шахтинска, Лёнюшка сразу шел к старцу Иерониму исповедоваться в том, чтоего там совсем замучил дух осуждения священнослужителей, которые не вычитываютвсе, что положено по типикону.
Отец Иеронимпосмотрел на него сочувственно, а потом ласково говорил:
— Если тебяэто смущает, чадо, читай дома все, что не дочитал в церкви, и будь спокоен.
Возвращаясь вКрасно-Шахтинск, Лёнюшка так и делал, следуя благословению старца, пока поройне засыпал глубокой ночью, стоя на коленях и уткнувшись лицом в книгу.
Зато вПустыннике отца Иеронима он испытывал величайшее облегчение после многочасовыхслужб, ибо они избавляли его и от пресловутого «беса осуждения», и отнеобходимости, борясь с немощами, заплетающимися языком и уже слипающимисяглазами восстанавливать урезанное многочадными и задерганными красношахтинскимииереями церковное правило, за что он часто подвергался нападению «горделивыхпомыслов».
— Грешен! —говорил он сокрушенно старцу. — Возымел мечту самому сделаться батюшкой! — Изастенчиво опускал голову.
«Ересь! —повторяла про себя Ирина, вытирая ноги о скомканную на пороге тряпку и проходяв избу. — Чушь и ересь!»
Она промерзладо костей, но не чувствовала холода — все в ней кипело от негодования.
...Онивозвращались с Пелагеей из церкви. Ледяной ветер не переставал дуть в лицо,хотя, казалось, они только и делали, что куда-то сворачивали, словно нарочнозапутывали следы и уходили от слежки: закоулками, пустырями, непролазнымистройками, проходными дворами, между сараев и заборов, палисадников и собачьихбудок. У Ирины леденели ступни в легких сафьяновых сапожках, но ей приходилосьзамедлять шаг, потому что старуха еле-еле плелась по рытвинам и колдобинам.
— Иправильно, — сказала наконец Пелагея, морщась от резкого ветра, — правильно,что сына своего у своей юбки не держишь. А захочет тебя увидеть — так сам иприедет. А то — что ты его смущать приехала, что ли?
— Почемусмущать? — удивилась Ирина.
— Так ведьони, когда монашество принимают, от всего кровного и родного отрекаются, отвсего тленного да земного, потому как принимают ангельский образ. И от братьев,и от сестер, и от отца с матерью. А так — он живет тут без тебя, дом уж небосьи забывать стал, а тут ты как напоминание. Искушение одно!
— Как это —отрекаются? — возмутилась Ирина. — Да что же за ересь-то такая — от материотрекаться! Кто это все придумал? Ну я понимаю — бывают какие-то исключительныеслучаи, когда мать уж совсем неблаговидная, а если такая, которую сам Боглюбит...
— Да во имяХриста и отрекаются! — почти пропищала Пелагея. — Как Он сам заповедовал,помнишь, в Евангелии — «враги человеку домашние его». И еще — «Кто любит отцаили мать более, нежели Меня, не достоин Меня, и кто любит сына или дочь более,нежели Меня, недостоин Меня»...