Она хотелабыло удалиться в комнатку за занавеской, чтобы до Сашиного прихода допить додна откупоренное и уже пригубленное ею словесное зелье, которое действовало нанее самым изнуряющим образом.

          «Это же надо,— думала она, — до чего только не додумаются эти жалкие, никем не любимые,никому не нужные люди, которым нигде нет места, кроме как здесь, на задворкахмира и истории, среди этой помоечной утвари. Так вот на чем они держатся! Аведь я предупреждала! Так вот что они выдумали себе в утешение — равенство,беспощадное равенство: они захотели, чтобы все стали такими, как они! А если тыкрасив, если ты любим, богат дарованиями, если ты бережно вскормлен, взлелеян,воспитан миром, они потребуют от тебя — отрекись, стань, как мы! И если у насничего нет в этой жизни — пусть и у тебя ничего не будет! А иначе — прочь отврат вечности, ибо мы, мы, сирые да никчемные, стоим на страже и никого не пускаем.Мы — нищие да увечные — узурпировали ее! Плати нам за вход удачей, родством,талантом — ну тогда мы еще посмотрим, еще поторгуемся!»

          Однако свет вее комнатке никак не загорался, и она, приглядевшись, увидела, что лампочка изпатрона, свисающего почти до уровня ее головы, вывернута. Она вернулась вкомнату и, положив тетрадь на колени, стала ее перелистывать как бы так,невзначай, задерживаясь взглядом лишь на каких-то фигурках и мордочках,которыми она была испещрена по-пушкински щедро. В нескольких она узнала себя иосталась вполне довольна своими аккуратными чертами лица, глазами, причудливоразрезанными до самых висков, длинной шеей и подчеркнуто беспорядочными,разбросанными по плечам волосами. Кое-где выплывал иконописный строгий Таврион,мелькал шаржированный Калиостро, ковылял Лёнюшка и топорщила скуластое лицостаростиха, застыв в немом, но выразительном крике.

          На отдельномлисте, разделенном пополам двумя жирными параллельными линиями, был нарисованстарый Александр с характерным для него прищуром правого глаза, по другуюсторону — старец Иероним в какой-то экзотической шапочке, похожей на куполхрама. Далее шел текст:

          Я часто думаюо маме, а сегодня даже исповедовался старцу о своих согрешениях перед ней. Ведья ее фактически бросил на произвол судьбы, совсем одну! Баба Вика терпит еесейчас только потому, что у мамы все плохо: я сбежал, деньги кончаются, жизньпроходит. А к тому же еще этот жлоб, который постоянно торчит у нее! Я пыталсяобъяснить отцу Иерониму про маму и сказал: понимаете, она привыкла иметь всесамое лучшее и не замечает, что ей уже давно подсовывают какой-то третьесортныйширпотреб, дешевку всякую. И потом — она уверена, что весь мир создан для нее.Он улыбнулся и вдруг сказал: а ведь так оно и есть. Весь мир создан для каждогочеловека. И потом еще добавил: надо сейчас за нее крепко молиться и просить длянее помощи у Бога. А когда я уходил, он вдруг задержал меня на минутку,поглядел ясно и сказал: может, еще Господь ее и сюда приведет! А я закричал: неприведи Господи! Она же тут все вверх дном перевернет, всех под свою дудкуплясать заставит! А он сказал: вот видишь, ты больше полагаешься на собственноеразумение, чем на Промысел Божий.

          Ириназахлопнула тетрадь и отложила ее в сторону, всем своим видом выражая, насколькоона гнушается вновь прикоснуться к ней. «Какая низость! — думала она сотвращением. — Еще не хватает иметь возле себя мелкого доносчика, ябеду! Нет,вот этого я ему никогда не прощу!»

          Она былауязвлена и обижена. Ей казалось, что весь мир восстает на нее в лице сына ивсей этой монашеской клики — и этого Лёнюшки, и этой бабы, боящейся порчи, истрашного лошадиного человека, и даже суетящейся вокруг стола Пелагеи.

          — Да ты,Татьяна, не убивайся так, слышь? — приговаривала Пелагея, расставляя тарелки. —Говорят, если по мертвым на земле дюже отчаиваться будем да болеть — им на небебольно тяжко делается. Ты, главное, слышь, Татьяна, молись сейчас за сына-то,прям до сорокового дня не отступайся! Как помер Лёнюшкин отец — ох, и ярый былатеист, ох, и лютый! — Лёнюшку бил прямо в лицо кулаком и крест с него сдирал,и иконки его топтал каблучищами. «Я те, — кричал, — не позволю марать моюпартийную репутацию!» Так вот — как помер он, ну, говорит Лёнюшка, не знаю, какза него за изверга и молиться!..

          — Хватит! —оборвала Ирина. — Оставь, дорогая мама, свои житейские премудрости при себе!Мало тебе, что ты после смерти отца скатилась до этого партначетчика, которыйчуть не лопается от своей высокоответственности и, даже восседая за чаем водном исподнем, докладывает, словно на партсобрании, что мясо в Англии едяттолько лорды! Я, мама, презираю этот утилитарный мир и не собираюсь делать емуреверансы! И пусть я буду есть котлеты за пять копеек...

          — За шесть, —не без ехидства поправила ее мать.

          — Ну, хорошо,за шесть, — этот мир не дождется, чтобы я расплачивалась за его ветчинубожественным эликсиром!

          — А я говорю,— вздохнула Пелагея, — изверг-то он изверг, да ведь отец тебе, Лёнюшка, родной!Ну, стали мы с ним кафизмы читать. Ох, бывало, начитаешься — буквы в глазах таки мелькают, так и мелькают, уж и поясницу ломит, и коленки дрожат — столько мыза него поклонов положили! Наконец, снится он мне, отец-то, вечная ему память,на девятый день. Двор, что ли, какой или сквер — темный в дожде, осенний. Илист уже начал валиться — черный такой, волглый, вялый. А он-то стоит по самыйпояс в земле, сдвинуться никак не может. А лицо у него злобное такое, ехидное,унылое. Ну, — говорю Лёнюшке наутро, — плохо, мол, дело, худо ему там — в местоон попал вязкое, темное да сырое, не знаю уж отмолим ли...

          — Нет, нет,нет и еще раз нет! — Ирина взмахнула легким запястьем. — Это не для меня!

          Аидапрезрительно скривила рот.

          — Вся мояжизнь, — вдохновенно продолжала она, — была гимном любви и свободе! И я нежелаю прибегать к насилию — пусть даже метафизическому, оккультному. Мир недождется, чтобы я выплясывала канкан под его заунывные звуки! — Волосы упали наее лицо. — Я не стану разыгрывать на жизненной сцене этот жалкий спектакль!

          — А Лёнюшка,— Пелагея вдруг перекрестилась на иконку, — уж и сам за папашу страдать стал.Нет, говорит, Господь милостив, попросим Его еще, до самого сорокового дня. Дакак стал поклоны ложить, одна-то сторона у него парализована, так он на вторуюприпадает, аж заваливается, сердешный! Я уж подумала — конец, тут уж Лёнюшку иудар хватит. Одышка у него — то бледнеет, то в пот его бросает, а он всемолится, все молится за папашу своего окаянного. Я уж возопила: Лёнюшка,побереги себя, Христом Богом молю, ведь душегубец он был; как они с матерьютебя сжечь живьем-то хотели, вспомни, за то, что ты такой калечный у нихродился! В баньку-то заманили — иди, мол, Лёнюшка, мальчишечка наш, освежисьчуток, — а там и подожгли! А перед соседями-то прикинулись, что банька самазагорелась. Запричитали тогда, заохали: там мол, Лёнюшка наш, кровинушка,соколик, горит родимый! А как банька-то дотла сгорела — они рады-радешеньки.Ну, говорят, видно Бог Лёнюшку сам прибрал, чтобы он, калечка горемычный, болене мыкался!..

          М-м-м! М-м-м!

          Ириназаглянула в комнату. Старый Александр отчаянно жестикулировал, призывая ее ксебе.

          — Александр!Надо быть мужественным! — твердо произнесла она.

          Он выкатилглаза и показал ей перстом на кресло напротив его изголовья. Она села прямо инапряженно:

          — Ну что, чтоты хочешь?

          Он поднес двапальца к губам.

          — Что?Закурить? Поцеловать?

          Он радостнозакивал. Она зажгла ему сигарету и, раскурив ее, вложила в его сухиеподрагивающие губы. Он сделал знак, чтобы она нагнулась, и припал к ее руке.

          — Ну что ты,перестань кукситься, а то я перестану тебя уважать! Ты же всегда подставлялветру лицо. Ты же сам говорил: надо принять смерть, как самого интересногособеседника!

          Вдруг оноттолкнул ее и попросил жестами карандаш и бумагу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: