Она так силилась ничего не выронить, будто знала, что уже не успеет нагнуться и поднять, и так быстро сделала к нему несколько шагов, точно страшилась лишь одного: от него отстать. Должно быть, бабушка уже попрощалась с нею заранее и договорилась обо всем, и теперь все шло так, как они договорились, спокойно, без слез…

— Да что ты, это я все сам… В одной руке! — живо сказал Евгений Осипович и правда взял все Машины вещи в одну руку. — А другая еще свободная, — сказал он и поболтал в воздухе свободной рукой. — Как ты устанешь, я тебя понесу, хорошо?

— Что вы, что вы, мы ее и маленькую почти на руках не таскали, вы ее не балуйте, пожалуйста, Женя, это ни к чему, — озабоченно проговорила бабушка.

— Посмотрим, как сложится, — отвечал ей дядя Женя.

Тут же он незаметно взглянул на Машу так, точно у них был от бабушки маленький секрет, и на миг, тоже будто тайком, улыбнулся… Наверно, он сулил, что и на руке ее понесет, и баловать будет, — улыбка у него была очень хорошая, Маша верила ему, — и все-таки она даже улыбнуться в ответ не смогла, так ей горько было расставаться с бабушкой, которая никогда не носила ее на руках, но была родная…

— Женя, можно вас на минуту?.. — спросила Валерия Павловна и жестом пригласила Гнедина в соседнюю комнату, куда он не заходил еще.

Он подумал, что она хочет что-то сказать ему о Маше так, чтобы та не слышала, но она подвела его к маленькому столику, стоявшему возле детской кровати с голым матрасом, и, помедлив, вынула из ящика старый дамский портфель.

— Женя, тут фотографии… — нерешительно, почти опасливо проговорила она, отпирая маленький замочек и доставая пачку снимков самого различного формата: частью больших, наклеенных на паспарту, а частью маленьких, чуть покрупнее марки (их, верно, когда-то собирались увеличить, да потом забыли). — Вот… Здесь и Люсины есть. Можете себе отобрать, если хотите. А остальные… — Она отделила от пачки небольшой альбом, раскрыла его наугад и сразу захлопнула на одной, потом на другой странице…

Мельком Евгений Осипович увидел лица незнакомых пожилых людей, прямо, покойно сидящих в креслах с очень высокими спинками, одетых так, как одевались к концу прошлого века в Харькове по воскресеньям состоятельные люди, идя к модному фотографу (его имя, вензеля и адрес фотографии были вытиснены на паспарту золотом).

— Это мои папа и мама, — сказала Валерия Павловна, и Гнедину странно было услышать эти слова из ее уст; наверно, потому, что она сказала не «родители», не «отец и мать», а так вот — «папа и мама». — Не знаю, что мне с ними?.. — Она повертела портреты в руках, положила на край столика. — Они-то уж никому не дороги и не нужны…

— Почему? Нужны, — возразил Гнедин. — Мы с Машей возьмем их и сбережем. — Ему показалось, что Валерия Павловна колеблется. — Зачем оставлять их здесь?

Мгновение она глядела на Гнедина в упор — близоруко, растерянно, растроганно. Потом отвела взгляд, сделала глотательное движение (кожа на шее натянулась и снова обвисла).

— Я и не думала оставлять их, — сказала затем Валерия Павловна ровным голосом. — Я думала уничтожить. Женя, спасибо вам… — Она вложила фотографии в портфель и протянула ему: — Ну, идите.

…На полпути от крыльца к калитке Маша приостановилась вдруг:

— А мне нести… что?

Евгений Осипович покачал головой и опять улыбнулся ей, как тогда, когда бабушка просила не баловать ее.

— Ты будешь идти с пустыми руками, как барыня…

Маша торопливо оглянулась на дом:

— Можно тогда, дядя Женя, я одну куклу возьму?

— Возьми, — сказал он. — Я подожду.

Девочка стремглав кинулась в дом и через минуту выбежала в сад, неся, как младенца, «бабу»… Эту «бабу» в широкой, на вате юбке жена сажала когда-то на чайник, чтобы он не остывал в продолжение ужина. А как-то, морозным вечером, когда он вернулся домой с маневров со странным ощущением, что остыла, промерзла голова, Люся сняла с него шлем и надела на него эту «бабу», вобравшую тепло чайника… Она придерживала «бабу» на его голове обеими руками и со смехом спрашивала: «Теперь не зябко? Теперь не зябко?..»

Голова «бабы» с желтыми нитяными волосами и четко нарисованным на чулке лицом выглядела сейчас совершенно так, как пять с лишком лет назад в центре стола, за которым они сидели поздним вечером…

А Маша глядела на свою куклу, радуясь, что удалось захватить ее. Но через минуту, когда она затворила за собой калитку и тут же увидела бабушку, спешащую от дома к калитке, глядящую и машущую ей вслед так (откуда-то она знала это), как глядят и машут в последний раз, она ощутила, что наступил конец. (Бывало, бабушка читала ей разные истории, а потом говорила вдруг: «Конец», и Маша не понимала — что это, почему?.. Ведь что-то же должно быть и дальше?..) И вот теперь всему, что всегда было, наступил конец, а дальше ждало совсем другое и неизвестно что, — она не поняла этого, но почувствовала боль и страх.

Маша оглянулась, и бабушка крикнула ей (они еще недалеко ушли) своим домашним голосом, каким не говорила с ней при людях:

— Что, Махмуд, такой надутый? (Так и мама спрашивала, бывало, и щекотала ее под подбородком душистым увертливым пальцем.)

Маша захотела ответить бабушке тоже громко, но не смогла и только помахала, поднявшись на цыпочки, изо всех сил тяня вверх руку…

Добрый, хороший, чужой человек наклонился к ней и спросил:

— Хочешь, Маша, на руки?

— Нет, — ответила она тихонько и еще помотала головой для ясности и пошла с ним дальше.

На них посматривали встречные. Наверно, они не были похожи на курортников, которые частенько расхаживали с вещами по городу, приискивая квартиру или крышу для первого ночлега, и встречные вскользь соображали, кто же они…

* * *

А через неделю множество таких же, как они, людей шагало через город на восток. Жилища их были разбиты немецкими бомбами, и родные у многих из них уже погибли в первых пожарах Отечественной войны.

* * *

Гнедин уложил Машу и, когда она, чуть слышно причмокивая, ровно задышала, сам опустился на заранее расставленную раскладушку, произнеся про себя: «Спит…»

В сущности, он мог бы не ложиться в такой ранний еще час, но накануне его испугал Машин крик. Он сидел во дворике с Екатериной Матвеевной и Волей и, прибежав на крик, застал ее сидящей на кровати с открытыми глазами, но еще не проснувшейся.

— Что нам приснилось, что нам приснилось, что там такое привиделось, что за сон дурной?.. — спрашивала, не ожидая ответа, Екатерина Матвеевна и легонько тормошила девочку, как бы стряхивая с нее оцепенение и в то же время убаюкивая ее. Она овевала концом шали Машино лицо, бормотала-напевала тише и тише какую-то невнятицу, а потом смолкла, распрямилась, пошла к двери, и тут Маша сказала:

— Дядя Женя, мне приснилось, обижают маму…

— Маму? — переспросил он и подсел к ней на край матраца.

— Ага, — ответила она еле слышно, сдавленно, силясь не заплакать.

И только теперь Гнедин почувствовал, какие они с Машей близкие люди… И раньше, конечно, он жалел ее, и, что такое долг, он знал и понимал, да вообще дети — все, каких встречал он, — были ему милы. А тут… Им снятся одни и те же сны. От одного они просыпаются и садятся среди ночи на постели… Он знал дружбу с товарищами по борьбе, с товарищами по несчастью, но чувства, соединившего его сейчас с этой девочкой, он еще не испытывал…

— Ты спи спокойно, я буду здесь, — сказал он. — Начнет тебе дурной сон сниться, я его прогоню сразу. Спи… Здесь хорошо, прохладно.

Вот почему на следующий вечер Гнедин не отлучался из дому.

Но, в сущности, ему и не хотелось никуда идти. Его не тянуло на вечерние улицы летнего города, обретшего за последние годы черты южного курорта. Евгений Осипович был здесь на ученьях лет шесть назад. В своем теперешнем неопределенном положении ему не хотелось встречать людей, служивших когда-то под его командованием (он предполагал, что может тут кого-нибудь встретить), и объяснять им, как обстоят его дела, тем более что ему самому это не было ясно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: