Она не считала нужным возражать, ждала, пока утихнет буря, наблюдая за ним в зеркало, и продолжала готовиться ко сну, понимая, что он говорит под действием выпитого вина и еще какого-то более или менее сильного чувства; она готова была признать, что ей доставляло удовольствие танцевать с Жоржем, чувствовать на себе его руки, их силу, их теплоту, что были минуты, когда все ее существо заливала, как это было уже в Сан-Ремо, «сверкающая» радость. Может быть, именно это и мучило Жоннара, то, что впервые после их соглашения он видел это новое лицо у своей жены, видел, как другой мужчина нарушил покой Мари-Луизы; а он-то не ошибался — по ее лихорадочному возбуждению, коротким смешкам, по краске, внезапно приливавшей к лицу, по тому, как она надувала губы, как откидывала назад голову, словно уже опиралась на невидимую подушку, он догадывался о проснувшемся в ней желании. И конечно же, взгляд ее стал более блестящим и влажным, словно на глазах уже выступили слезы признательности и счастья! Все те признаки, которые были знакомы ему прежде, позабыты потом, отвергнуты его сердцем, стерты привычкой и пресыщением, кто мог это знать? Он расхаживал по комнате, останавливался, не переставая выговаривать ей, перед раскрытым окном, выходящим на залив. Вдали дымился посеребренный луной Везувий, но он был безразличен ко всей этой красоте, сердце его полно было ядовитой злобы.
— Скажи мне кто-нибудь, что этот тип — коммунист, я бы ничуть не удивился! Я уж не говорю о том, как он посматривает на твои драгоценности!
Не отвечать. К чему? Ведь он как раз и ждал, чтобы она запротестовала, возмутилась, и тогда он сможет обрушить на нее новые удары, раз эти не достигали цели, потому что ее охраняло странное душевное спокойствие.
Герда заметила, что туман сгущался. Так оно и было. Море курилось, словно огромный чан, и они плыли в теплом и влажном мареве, отчего кожа становилась липкой. В рубке у штурвала стоял Жос; а рядом Даррас, подавшись вперед, не отирая со щек пота, почти касаясь лбом стекла, всматривался в этот лабиринт переходов с мягкими и белыми стенами, освещенными со всех сторон светом, идущим как с небес, так и со дна морского.
— Мы не увидим Стромболи, — сказала Герда, которая, сидя на надувном матрасе в шортах и розовом лифчике, с обнаженными великолепными плечами, уже покрытыми ровным темным загаром, и высоко подняв колено, красила ногти на ногах; ее густые белокурые волосы были снова собраны в «конский хвост».
— Ах, как мне не терпится скорее оказаться в Палермо! — вздохнула Мари-Луиза.
— Что она говорит?
— Что ей хотелось бы быть уже в Палермо.
Не поднимая головы, Герда стала напевать вполголоса народную песенку «Du liegst mir im Herzen», которую знал Жорж:
Растянувшись в своем шезлонге, Мари-Луиза слушала ее, не понимая слов, а тем более умысла. На ней было надето нечто вроде широкой пижамы красивого ярко-зеленого цвета, на левой руке — роскошный браслет в восточном стиле. Как и обычно, она была тщательно подкрашена. Нежно-голубая жилка билась у нее на виске, вид у нее был, как и взгляд, томно-изысканный. Продолжая курить сигарету, она вдруг заговорила, вспомнила о прохладе, царящей в комнатах ее дома в Нормандии, о желтых керамических плитках пола, о высокой траве в тени яблонь. Она, в первые дни такая далекая и недоступная, с недавних пор, казалось, жаждала покровительства, нежности, понимания и тихих радостей. Она наверняка была умнее Герды, ее тяготило это безмятежное оцепенение сердца.
Продолжая вспоминать дни, проведенные в своем доме в Нормандии, она вдруг как-то странно сказала:
— Там я порой спрашиваю себя, уж не сплю ли я, тогда как здесь у меня такое чувство, что я живу, что я ощущаю свое тело, что я воистину составная часть этого мира.
Она вдруг опустила голову, слегка покраснела, и все ее лицо словно замкнулось, охраняя свою тайну. А какое у нее было лицо во время разговора с мужем, когда он осыпал ее упреками накануне в гостинице? Жорж, однако, угадывал истинный смысл слов Мари-Луизы, он понимал, что в течение долгих лет она все больше погружалась в бесплодную пустыню, вся бесприютность и безжизненность которой открылись ей только сейчас и теперь внушали ей ужас.
Вокруг «Сен-Флорана» море поблескивало, отражая бледный свет, и струя за кормой почти не оставляла следа. Время от времени слышно было, как Даррас отдавал приказания рулевому или через мегафон вниз, в машинное отделение, Ранджоне. В молочной белизне тумана у Мари-Луизы появилось на лице то выражение, какое бывает у человека, желающего отбросить горькие воспоминания и готового принять в свое сердце новый свет. Разговаривая с Жоржем, она сняла очки, и без них глаза ее казались более нежными, чем прежде, какого-то бархатного черного цвета. Но чего могла она ждать от него, кроме короткого любовного приключения? Она едва знала его!
Да и он со своей стороны ничего, в сущности, не знал об этой женщине, о ее жизни, морали, о том, как она умеет любить! Он слишком привык не доверять самому себе и понимал, что любопытство в нем берет верх над желанием.
Закурив новую сигарету — руки ее слегка дрожали, — Мари-Луиза сказала:
— Если, вернувшись в Париж, вы окажетесь в затруднительном положении, прошу вас, без колебаний…
Конец фразы растворился в клубах дыма, и Жорж поблагодарил ее, не преминув добавить, что всегда так или иначе выходит из положения.
Тогда она смелее посмотрела на него и произнесла, улыбаясь:
— Как бы мне хотелось быть вам полезной.
Затем она поднялась, нервным движением бросила сигарету в воду и спустилась в свою каюту.
— Hut du dich, будь осторожен, — насмешливо прошептала Герда, все еще занятая своими ногтями, хоть и не поняла, о чем они беседовали, но обладала достаточной интуицией, чтобы догадаться, какой оборот принял их разговор.
— До последнего времени, — продолжала она, — у ее мужа был тот же девиз, что у того негоцианта, который на пороге дома написал «Salve lucrum!» [6]— вы нам показывали это в Помпее! Но если теперь он станет проявлять к своей жене такой же интерес, как к деньгам, куда же мы придем?
И она рассмеялась, покачивая своим «конским хвостом», который делал ее, полуобнаженную и загорелую, еще больше похожей на прекрасную отдыхающую амазонку.
Туман усиливался, судно продвигалось теперь вперед, словно погружаясь в однородную мерцающую пелену. Даррас сбавил скорость, и слышно было, как потрескивает форштевень, разрезающий воду. Когда завыла сирена, Герда подскочила, потом, прижав руку к груди, рассмеялась над собственным волнением.
— Можно подумать, что мы в Лондоне, — сказала она.
Яхта дала несколько долгих сигналов, так что в конце концов даже Хартман и Жоннар появились на палубе. Оба были в облегающих шортах до колен и пляжных рубашках. Когда Даррас сказал им, что, согласно метеорологической сводке, эта «муть» затянула все пространство и что они прибудут в Палермо с большим опозданием, это явно раздосадовало Жоннара.
Пока Даррас, глубоко затягиваясь трубкой, разговаривал с Жоннаром у входа в рулевую рубку, Эрих Хартман спросил у Жоржа, сможет ли он рассчитывать на него завтра, во время важного делового совещания, где должны будут присутствовать не только итальянские партнеры, но и американские.
— Я с удовольствием оказал бы вам эту услугу, — ответил Жорж, — но мои знания английского весьма относительны.
— Полагаю, их будет вполне достаточно, — сказал Хартман, вытирая лоб и шею, по которым струился пот.
Решил ли Жоннар, стоявший в двух шагах от них, что Жорж отказывается? Хартман и Жорж говорили по-немецки, но он, не удосужившись даже проверить, правильно ли понял их разговор, вмешался, прищурив глаза, чтобы придать себе властный вид:
6
Да здравствует богатство! (лат.)