С другой стороны, упоминания о «западной литературе» практически всегда подразумевают семантику новизны; вне зависимости от тех или иных характеристик иноязычных текстов это — поле, которое постепенно осваивается эмигрантами. Поэтому описание эмигрантских литературных новаций (когда они все же, с оговорками, признаются) обычно совпадает с самыми обобщенными хрестоматийными образами «модернистского романа»: «Насколько я могу судить, особый вклад авторов младшего поколения заключался не столько в стилевых новациях и экспериментах, сколько в выборе тем и способе их раскрытия. В области языка и стиля они оставались прямыми продолжателями традиций классической русской прозы XIX века. Вместе с тем они отошли от узкого понимания натурализма, все чаще делая акцент на психологии отдельной личности, ее реакции на чуждое и необычное окружение. Более важно, пожалуй, что они обнаружили большой интерес к таким проявлениям человеческой психики, которые не могут быть объяснены со строго материалистических, натуралистических и рационалистических позиций. Влияние Пруста и Кафки они ощущали, быть может, даже более сильно, чем старшее поколение воздействие духовных исканий авангардистов и модернистов 10–20 годов» [118]; «Эта литература стремилась к углубленным исследованиям тех процессов, которые развиваются в натуре и психике человека в результате длительного одиночества, малоизученных, мучительных заболеваний как бы шестого чувства, служащего человеку для координации своего поведения с поведением других людей» [119]. В ту же схему укладывается сравнение с французским экзистенциализмом — в свое время оно было задним числом предложено Николаем Оцупом [120]и в последние годы приобретает все большую популярность [121]. Эта аналогия позволяет соединить «новые западные веяния» и «вечные русские вопросы»; новизну «тем», новизну «проблематики» и стертость «формы»: «Трагическая экзистенциальная проблематика личности в ее отношениях со смертью, с временем, природой, с Богом и богооставленностью, с абсурдом и с „другими“ — это было действительно нечто новым (так в тексте. — И.К.),новой нотой, плохо воспринимающейся старшими наставниками» [122].
Здесь мы сталкиваемся с конструкцией не менее размытой, чем «молодое поколение», — «парижская нота». Обсуждение проблемы новаторства, как правило, демонстрирует, что за понятием «литературного поколения» скрывается метонимия: речь, конечно, идет не о поколении в целом. Под «молодыми литераторами» могут подразумеваться последователи Адамовича или авторы парижского журнала «Числа», но чаще всего вполне конкретные группы и институции, переплетаясь на страницах одного исследовательского текста, вместе составляют «парижскую ноту» — явление с проблематичным статусом, нечто, определимое только словом «феномен»: «Парижская нота была литературным феноменом нового типа. Строго говоря, ее нельзя назвать привычными историко-литературными терминами: школа, направление, течение» [123]. В самом деле, попытка подобрать «феномену» подходящую дефиницию закономерно приводит к бесконечному, тавтологичному нагромождению всех этих терминов: «Парижская школа» не создала направления. Однако за многообразием художественных ориентаций улавливалась общность проблем настроения или «ноты», по выражению Б. Ю. Поплавского, характерного именно для парижских представителей «незамеченного поколения» [124]. Кризис языка описания нередко оправдывается таинственной скрытностью участников «парижской ноты», их принципиальным нежеланием говорить о себе: «В самом настроении „ноты“ присутствовала та степень утонченности и недоговоренности, которая по своей заданности избегала слишком жирных контуров, манифестов, популяризации» [125]. Вписать этот расплывчатый образ в историю литературы действительно удается лишь при помощи слов из лексикона Бориса Поплавского — «нота», «настроение», «атмосфера», «товарищество»: «…Формально около Георгия Адамовича не было никакой литературной группы. Поэтому явление парижской поэзии можно было бы назвать „товариществом“» [126]; «Видимо, нота все же существовала — но не на уровне единого мировоззрения или единой школы, а на уровне общей (минорной) тональности и общей (не вычурной) инструментовки поэтического текста… Предельная простота, отсутствие формальных изысков, близость стихотворного текста человеческому документу» [127]. Обнаруживая лакуну в языке традиционного исторического литературоведения, исследователи «парижской ноты» пытаются описать что-то среднее между литературным сообществом и литературным текстом. Положение усложняется тем, что имеются в виду тексты прежде всего поэтические, в то время как рамки сообщества задает вовсе не принадлежность к поэтической среде, не единая концепция поэтического, а расплывчатое совпадение настроений и общность атмосферы. Таким образом, разговор о поэзии легко переходит в разговор о прозе.
В тех редких случаях, когда «парижская нота» не оказывает магнетического воздействия на своих исследователей, разрушая привычный для них язык, когда предметом исследования изначально становится не неизвестный науке феномен, а конвенциональное «литературное течение», происходит обратное — разрушается коллективный образ «парижской ноты». Так, Джон Глэд, реконструируя историю «парижской ноты» — от возникновения этой музыкальной метафоры в акмеистических кругах 1910-х годов до литературной программы Георгия Адамовича («поэт должен избегать радикальных экспериментов ради простоты через работу с такими „внутренними“ темами, как жизнь, Бог, любовь и смерть» [128]) — приходит к убедительному выводу, что «доминирующая роль „парижской ноты“ как течения была преувеличена; поэты этого периода были далеки от унификации собственных творческих методов» [129]. С этой точки зрения логика описания литературной среды, которой придерживались сами эмигранты, оказывается несостоятельной, и исследователь вынужден предложить собственную типологию — Глэд, например, различает среди эмигрантских писателей «экспериментаторов», «реалистов», «исторических новеллистов» и т. д. Некоторые отечественные исследователи проделывают (хотя, может быть, и с меньшей тонкостью) аналогичную операцию, называя ее «группировкой поэтов»: «Младшее поколение группируют часто по географическому признаку. В таком (возрастном и географическом) структурировании поэтического „поля“ есть свой резон. Так, феномен „парижской ноты“, спор о пушкинском и лермонтовском направлении в развитии поэзии, явление так называемого „незамеченного поколения“ — все это характерно для парижских молодых поэтов. Однако более глубокой представляется группировка поэтов по эстетическим принципам» [130].
Итак, мы имеем дело с историей, в центре которой — предельно размытый, мерцающий конструкт, лишенный четких границ и устойчивых референций. «Молодая литература» легко отождествляется с «парижской нотой», «парижская нота» — с журналом «Числа», журнал «Числа» — с «незамеченным поколением». Все эти определения плавно перетекают друг в друга, смешивая самые различные модусы разговора о литературе: далеко не всегда можно установить, что именно пытается описать тот или иной историк — конкретную поэтическую школу или образ поколения, стратегию поведения в литературном сообществе или стратегию создания литературного текста.
118
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 146.
119
Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции: особенности становления и развития // Демократизация культуры и новое мышление. М., 1992. С. 122.
120
Оцуп Н. Персонализм как явление литературы // Современники. Нью-Йорк: Орфей, 1986. С.231–253.
121
См., например: Жердева В. М. Экзистенциальные мотивы в творчестве писателей «незамеченного поколения» русской эмиграции (Б. Поплавский, Г. Газданов). Автореф. дисе…. канд. филол. паук. М.: МПГУ, 1999; Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 67–106; Кодзис Б. Экзистенциальная нота // Он же. Литературные центры русского зарубежья. München: Sagner, 2002. С. 51–56.
122
Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 70.
123
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья / Под ред. А. В. Квакина и Э. А. Шулеповой. М.: Российский институт культурологии, 1995. С. 175.
124
Буслакова Т. П. Русский Париж глазами современников (Предисловие) // Русский Париж. М.: МГУ, 1998. С. 12.
125
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья. М.: Российский институт культурологии. 1995. С. 175.
126
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 83.
127
Мосешвили Г. И. Между человеком и звездным небом // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 5.
128
Glad J. Russia Abroad: writers, history, politics. Washington, Tenafly: Hermitage à Birchbark, 1999. P. 260.
129
Ibid. P. 264.
130
Барковская H. B. Литература русского зарубежья (первая волна): Уч. пособие. Екатеринбург: Уральский гос. пед. ун-т; «Словесник», 2001. С. 14. См. также: Федоров Ф. Н. Поэзия первой русской эмиграции: младшее поколение // Русская литература первой трети XX века в контексте мировой культуры: Материалы I Международной летней филологической школы / Отв. ред. В. В. Эйдинова. Екатеринбург: Изд-во ГЦФ Высшей школы, 1998. С. 103.