С другой стороны, как бы ни назывался этот ускользающий предмет исследования — «молодой литературой», «парижской нотой» или «незамеченным поколением» — за ним безусловно закреплен некий особый набор предикатов. Прежде всего это предикаты с семантикой невыразительности или даже отсутствия — любовь к полутонам, нелюбовь к радикальным экспериментам, подчеркнутая безыскусность письма, умолчание, нежелание говорить о себе, асоциальность вплоть до сопротивления любым формам коллективной идентичности: «Все, что обобщает, ставит личность в какой-то ряд, возводит в тип, определяется через класс, тип, корпорацию, даже нацию и народ, растворяет в них, — все это для писателей этой генерации сфера неистинного существования» [131], — заметим, что понятие «генерации» здесь, судя по всему, не воспринимается как типологизирующее и обобщающее.

В том же ряду предикатов, безусловно, исчезновение, гибель: «В целом этому поколению русских зарубежных писателей свойственно постоянное обращение к смерти, апокалипсису, вселенской катастрофе» [132]; более того, смерть настойчиво обнаруживает себя за пределами литературных текстов: «Характерно, что самые одаренные из них ушли из жизни рано. Не столь уж важно, что было причиной каждой отдельной смерти: ранний диабет или колесо метропоезда: в самой атмосфере „потерянного поколения“ таилось нечто удушающее» [133]. «Каждая отдельная смерть» превращается в метафору или становится менее значимой, чем коллективный образ наполненной смертью «атмосферы»: «Ощущение горечи пополам с надеждой вызвано у А. Штейгера отнюдь не смертельной болезнью, а принадлежностью к определенному поколению» [134]. При этом, конечно, совмещаются два способа говорить о смерти: с одной стороны — коллективная смерть, практически лишенная индивидуальных и телесных характеристик, с другой — постоянные упоминания об индивидуальной, подчеркнуто «нелитературной» трагедии, самоубийстве, смертельной болезни. На пересечении двух этих модусов и выстраивается преимущественно история «молодой литературы»: чаще всего она представляет собой сочетание коллективных мифов и идеологем с отсылками к «реальным судьбам», «реальным трагедиям». Очевидно, именно такая двойная оптика позволяет время от времени менять знаки и транслировать миф о том, как пустота и смерть приобретают новое качество: «Медленное расщепление жизни переходит в свою противоположность», — утверждает, например, Мария Васильева и связывает эту метаморфозу с тем, что, в отличие от литераторов-декадентов, представители «незамеченного поколения» совершали «не „пляску смерти“ от переизбытка, перенасыщенности внешней жизни, а нечто совсем другое» [135]. Понятно, что «другим» здесь может являться лишь «переизбыток внешней смерти», иными словами — образ удушающей атмосферы, коллективного умирания: «целое поколение» обречено, и обречено «самой историей».

Здесь важно, что описанная таким образом ситуация обычно оценивается как уникальная, предельная, никогда и нигде прежде не случавшаяся: «Споры, развернувшиеся вокруг судьбы молодого поколения эмигрантской литературы, имели под собой реальные основания. Они, в сущности, являлись попытками осмысления уникального опыта существования русской литературы в изгнании. Опыта, которым (может быть, за исключением польской литературы, перенесшей свое изгнанничество в совершенно иных исторических условиях) не обладала ни одна из молодых литератур» [136]; «Их опыт — это пример доселе неизведанного духовного одиночества в чуждой, иностранной среде» [137]; «Из всех этих потерянных и разрушенных судеб русские эмигрантские дети были самыми лишними и самыми потерянными. О них никто на Западе не говорил, никто не думал, никто не писал. У „потерянных“ героев Ремарка и Хемингуэя было отечество, их мятущиеся сердца были разбиты у себя дома. В довершение всего нигде разрыв между отцами и детьми не был так глубок, как в эмиграции» [138].

Несложно заметить, что основной интригой истории «молодой эмигрантской литературы» оказывается «разрыв», «полемика», «спор», «конфликт». За стереотипными формулами литературных конфликтов, о которых мы уже говорили, — «отцы и дети», «традиция и новация» — скрываются отсылки к вопросам, горячо обсуждавшимся в межвоенные годы, и едва ли не с еще большей эмоциональностью акцентированным в книге Варшавского. Предметом исследования нередко становятся публичные дискуссии (статьи Адамовича и Ходасевича о «молодой литературе» [139]) и скрытые противостояния (история взаимоотношений «молодых» и «старших» [140], или Набокова и авторов журнала «Числа» [141]). Но даже когда реконструкция того или иного конфликта не преподносится как основная исследовательская задача, повествование строится вокруг конфликтных зон: бедность, изолированность, отсутствие читателя, отсутствие издателя, закрытость всех возможных «путей в литературу» — русскую, эмигрантскую или французскую. Рассказываемая таким образом история — это прежде всего история противостояния: тяготам эмиграции, оккупировавшим литературное пространство «старшим», более успешным литераторам-сверстникам и т. д., вне зависимости от того, на чьей стороне предпочтет оказаться исследователь. История противостояния может сочувственно переписываться или, наоборот, оспариваться («Существенно важным был, конечно, тот факт, что и ведущие издания в Париже стали чаще открывать свои страницы для литераторов так называемого „второго“ поколения эмиграции. Парижские „Числа“, появившись <…> в необычайно богатом, подчеркнуто эстетическом оформлении, <…> осуществили сотрудничество всех эмигрантских поколений (в том числе и „незамеченного“, по само-оплакивающему выражению B. C. Варшавского)» [142]), однако образ «молодой литературы» («незамеченного поколения», «парижской ноты») не становится отчетливей.

В этой истории агрессивной асоциальное™, интенсивного сопротивления непобедимым обстоятельствам собственно литературность приобретает особые очертания. Оппозиция «содержание-форма» здесь становится особенно значимой. Изощренная «форма» в данном случае столь же неприемлема, как и формализация отношений в «товарищеском» литературном сообществе, как любая оформленность вообще. «Новое содержание», лишенное «новой формы», размывается до «вечных тем», удерживается на высоте «главных вопросов» и на глубине «внутренних проблем личности». Через призму мессианской риторики такое «экзистенциальное внедрение в личность, в самые глубокие ее извивы, самое сокровенное и скрытое, в последние ее вопрошания, стенания и метафизическое отчаяние» выглядит как «исполнение эмигрантского задания своей литературе: стать существенным дополнением и коррективом к искусству метрополии, к тому, чего в нем не было или было недостаточно» [143].

Конечно, исследования, опубликованные в постсоветской России, оказываются более восприимчивы и менее критичны к мифологии «незамеченного поколения». Литература, вытесненная в идеализированное пространство «русского зарубежья», в самом деле может вселять надежду на восполнение недостачи, защиту от метафизического зла и смутного времени и вообще преодоление кризисных ситуаций, так или иначе связанных с «рубежностью». В то же время вполне можно говорить о некоем образе, объединяющем самые разные исследовательские традиции. Это образ существовавшей, реализовавшейся и одновременно несуществовавшей, исчезнувшей, никем не замеченной литературы. На наш взгляд, именно проблема существования здесь является ключевой.

вернуться

131

Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 68.

вернуться

132

Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции // Демократизация культуры и новое мышление. М., 1992. С. 112.

вернуться

133

Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 386.

вернуться

134

Агеносов В. В. Литература русского зарубежья (1918–1996): Уч. пособие. М.:Терра; Спорт, 1998. С. 41.

вернуться

135

Васильева М. А. Неудачи «Чисел» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 67.

вернуться

136

Воронина Т. Л. Спор о молодой эмигрантской литературе (Вступ. статья к публикации) // Российский литературоведческий журнал. 1993. № 2. С. 184.

вернуться

137

Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С.147.

вернуться

138

Костиков В. В. Не будем проклинать изгнанье… М., 1990. С. 225.

вернуться

139

Коростелев О. А. Георгий Адамович, Владислав Ходасевич и молодые поэты эмиграции: Реплика к старому спору о влияниях // Российский литературоведческий журнал. 1997. № 11. С. 282–292.

вернуться

140

Чагин А. И. Литература в изгнании: Спор поколений // Литературное зарубежье: Национальная литература — две или одна? М.: ИМЛИ-РАН, 2002. Вып. 2. С. 216–224.

вернуться

141

Швабрин С. А. Полемика Владимира Набокова и писателей «парижской ноты» // Набоковский вестник. СПб.: Дорн, 1999. Вып. 4. С. 34–41; Мельников И. Г. «До последней капли чернил»… Владимир Набоков и «Числа» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 73–81.

вернуться

142

Андреев Н. Об особенностях и основных этапах развития русской литературы за рубежом (Опыт постановки темы) // Русская литература в эмиграции. Питсбург, 1972. С. 27.

вернуться

143

Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 106.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: