А теперь вот Борис Вадимыч писал, что свиней ему держать запретили, поскольку-де это оскорбляет чувства правоверных кабардинцев, и окна раза два били, и подметные записки подбрасывали: уезжай, мол, русский, в свою Россию, иначе дом подожжем, хозяйство разорим, дочку украдем и увезем в горы.
Государственная власть ослабла, защиты искать не у кого, а последние события в столице Кабарды еще более встревожили брата: национальное движение там нарастало.
«Продадим все и приедем, — бодро извещал он. — Поживем у тебя месяц-другой, пока не купим себе жилье».
«Интересно, как он это себе представляет — „поживем у тебя“, — встревожено размышлял Евгений Вадимыч. — Он что, никогда не бывал в двухкоморочной квартире панельного дома? Где тут спать уложить? Как за стол усадить? Не один, ведь, приедет, а с семьей — жена, дочь-школьница».
Евгений Вадимыч представил себе, как Татьяна мгновенно взвихрится, едва только узнает о содержании письма, как сыновья изобразят на лицах крайнее недовольство и что скажут.
Тоска опять охватила его. Одно утешение было — отправиться на хуторок, как отправились эти Юра и Саня, один — в гараж, другой — на дачку.
На этот раз он добирался туда несколько дней, уже посуху, с тяжелым рюкзаком за плечами, по берегу дикой, совершенно безлюдной реки, заросшей дремучим лесом. На ночь ставил палаточку и сам засыпал под дальний медвежий рев и ближнее хрюканье кабаньего стада. Утром вставал, кипятил чай в котелке и, напившись, шел дальше. Расчет был такой: чем тяжелее путь, тем укромней хуторок и тем радостнее встреча. Всяческие испытания в пути уж непременно искупятся сторицей, а раз так, то вот тебе и дождь, и бурелом, и овраги, и комары.
То был совершенно безлюдный край, с непугаными зверями и птицами, с ручьями, в которых рыба клевала даже на пустой крючок. Стояло жаркое лето, когда вечерами в низинках слоился туман и кричал коростель. Путник был уже измучен дальней дорогой, когда в дебрях лесных, глазам своим не веря, наткнулся вдруг на изгородь, на которой калились под солнышком надетые на колья кринки и горшки. Тропинка вела к дому с тесовой крышей, где у крыльца самовар дымил, а в распахнутые окна выглядывала герань.
Кошка, сидевшая на завалинке, смотрела на подходившего путника; собака вышла из конуры, дружелюбно виляя хвостом; куры под хозяйственным оком красавца-петуха рылись в навозной куче.
Евгений Вадимыч сбросил тяжеленный рюкзак, устало опустился возле стола, врытого в землю под старой березой, положил на него руки, глубоко и облегченно вздохнул, оглядываясь. Да, это тот самый домик, что так укромно упятился задом в лес, так потаенно расположился тут — можно пройти мимо и не заметить.
Стукнула дверь, на крыльцо вышла хозяйка и замерла в испуге. Но тотчас обрадовалась, просияв лицом.
— Здравствуй, — сказал он ей.
— Здравствуй, — отвечала она и коротким жестом поправила волосы.
— Значит, так: чугунок со щами неси прямо сюда, и горшок каши гречневой томленой тоже.
— Эва как! — сказала она, сдерживая смех. — Хозяин явился.
— Чесночку ко щам и сметанки, — продолжал он. — Хлеба неси всю ковригу, сам отрежу.
Она покачала головой, прямо-таки польщенная его нахальством.
— Да уж заходи в дом, чего ж на улице-то!
— Нет, хочу здесь, на вольном воздухе.
Она стала выносить то, что он ей велел, каждый раз взглядывая на него так, что сердце обмирало. Щей налила в большую глиняную плошку, деревянную ложку подала… По-хозяйски, прижимая ковригу к груди, отрезал он ломоть хлеба толстый, головой кивнул:
— Садись, чего стоишь?
— Спасибо, обедала уже. Ты ешь, ешь, горе ты мое.
И валенком дырявым, как мехами, стала раздувать угли в самоваре.
Тут неожиданно появилась еще одна женщина, того же возраста и того же деревенского склада, увидела сидящего за столом, замерла на полушаге.
— Ой, а кто это у тебя!?
— Да вот, гость забрел откуда-то, — отвечала Мила со сдерживаемым смехом. — Не ждала и не гадала, а он явился и сразу чугунок со щами затребовал.
И встали они обе бок-о-бок, эти подруги, сложив руки на груди, смотрели на него насмешливо, а он степенно хлебал.
— На лешего маленько похож, — говорила соседка.
— Где ты видела таких леших?
— Вот теперь вижу.
— За погляд деньги берут.
— Ты спросила хоть, откуда он и куда идет?
— Что мне за дело! Вишь, как проголодался — значит, издалека. Я вчерашнего дня не ворошу — радуюсь нынешнему.
— Слушай, а зачем он тебе?
— Для повады! Вот расскажет, где был да что видел.
Так вот они о нем говорили, поталкивая друг дружку локтями.
— А не будет от него никакого толку, — сказала соседка, подумав, и засмеялась. — Сорока годов мужик — не мужик. Одно название.
— Ой, да ну тебя! — покраснела Мила. — Совсем ты обессовестилась.
— Тебе, подруга, для повады ребятишек надо заводить. А этот сможет ли?
— Африканских страстей не обещаю, но ребятишек… хоть десяток! — степенно изрек Евгений Вадимыч.
— Дурачье дело не хитрое.
И принялся за мозговую кость.
— Тогда вот чего: отдай его мне, — то ли шутя, то ли всерьез стала уговаривать соседка. — К тебе потом парень молодой из леса выйдет. А уж с этим я как-нибудь перезимую.
Но Мила решительно выпроводила соседку и сказала:
— Ты ее не суди строго. Она ведь только на язык смелая.
— Я так и понял, — кивнул Евгений Вадимыч.
— Мужа у нее прошлой зимой медведь задрал.
— А твоего? Тоже задрал?
— Я замужем не была.
— Что ж так?
— Откуда тут женихам взяться! В лесу живем, на сто верст вокруг лес да лес. В нашем хуторке всего три человека: еще бабушка Анисья на Лебяжьей косе, да вот Аня. Анин дом чуть дальше, возле ручья. Ты мог бы и к ней выйти, а не ко мне.
— Нет, — сказал Евгений Вадимыч и головой покачал. — Этого не могло быть. Я к тебе шел, только к тебе.
Он встал из-за стола, чувствуя себя отдохнувшим, и нетерпеливо отправился осматривать хозяйство, отмечая глазами всякий непорядок; руки просили работы, и он брался за дело, мастеря то и это, при ласковых похвалах молодой женщины.
А потом наступил вечер. Евгений Вадимыч уже в сумерках сидел на ступеньках крыльца и слушал, как она доит корову. Комарики пели, из огорода веяло запахом черной смородины, первые звезды проявлялись на небе. Мила подошла с ведром парного молока в сопровождении кошки, которая ластилась у ее ног.
В полутьме, при отсветах загадочных зарниц, ужинали.
А потом хозяйка разбила широкую постель… И уж в полной темноте, лежа на жаркой перине, он осознавал совершающееся: вот она раздевается, эта женщина, вот кровать мягко продавилась, когда она села на край ее, и вот рядом — ее дыхание, биение ее сердца. Восторженный ужас владел Евгением Вадимычем, как при волшебном сне, оттого, что она так близко.
Однажды, спохватясь, подумал о себе с укором: «А что это я, в самом деле, в моих заветных мечтах только о еде да о бабе, только о бабе да еде? Какое я все-таки примитивное создание!»
Фантазия дальше не шла: трудная дорога, радостная встреча, хозяйская работа возле дома. Он ходил, в сущности, по одной и той же стежке: через те или иные испытания — к отрадному концу, когда уже проваливался в сон. Но отрада-то, отрада-то в чем? Ничего больше-то и не хотелось, только чтоб тихий хуторок и ласковая женщина.
«Так ведь опять будет то же, что с Татьяной! Ну, народим детей, и вырастут еще двое-трое вот таких оболтусов, как мои. То-то радости от них!»
И сам же себе возражал:
«Нет, там они с раннего детства втянутся в хлопоты по хозяйству: огород копать, за скотиной ухаживать, в лес с топором, на озеро с сетью, косить и стога метать, пахать и сеять, жать и молотить. Это здесь они лоботрясничают, не знают, чем занять себя, а там-то была бы у них нормальная, здоровая и такая красивая жизнь! Ведь природа облагораживает человека, очищает душу и тело. Она приучает трудиться, а труд — как молитва».