Если говорить всерьез о Семёне Размахаеве, то в первую очередь следовало бы сказать о достоянии, которым обладал он один и больше никто в его деревне, да и далеко окрест. Но об этом потом. Тут надо сначала кое-что объяснить; об этом не всякому расскажешь, потому как не каждый может понять. Семён сознавал свое великое богатство, коим владел тайно, а посему поглядывал на людей со снисходительной жалостью и даже свысока — у них этого нет, и они сами в том виноваты. Он жил в своей Архиполовке немного на особицу, неулыбчивый, но не злой, странно временами столбенеющий, но ведь не дурак, и руки умелые; свой человек для всех и в то же время, черт его знает, чудной какой-то.

Свои деревенские знали всю его родову: и отца — Степана Лукича, пришедшего с Великой Отечественной без ноги, однако же собственноручно построившего себе дом, что и доныне стоит; и мать, умершую после того, как заработала себе от поднятия тяжестей две грыжи; и деда Луку Савельича, носившего замечательную рыжую бороду, он, между прочим, знаменит был тем, что лучше всех сеял — горсть у него была самая ёмкая и рука отмашистая; и прадеда Савелия Кузьмича еще помнили — кузницей владел и за кузнечной своей работой (подковы, ободья для колес, замки, тележные курки) петь любил, с чем и остался в памяти… Ну, а самого-то Семёна знали как облупленного, здесь вырос.

Семёна любили и в то же время сторонились, словно даже побаивались, как побаиваются чего-то непонятного, необъяснимого. Впрочем, боязнь — наверно, не то слово. Тут нужно другое, которое обозначило бы настороженность с пренебрежением, шутливость с издевкой — вот такой сплав.

Каждый строил свои отношения с Размахаем на свой манер, сообразно своему характёру. Вот соседка Вера Антоновна, хитрая старушонка из бывших сельсоветских работниц, убеждена, что умнее ее никого в Архиполовке и нет. Она, мол, все знает, всех насквозь видит, все понимает. А что касается соседа Семёна, то он перед нею совсем дурачок. А чего уж, у самой умишко-то куриный — жалость одна. Но старушка незлобива, и то ладно. К тому же, чем старее она становится, тем больше заинтересована в его соседской помощи: то ведро в колодце утопит — «Семён Степаныч, достань»; то хлеб кончился — «Сёма, коли пойдешь ли в Вяхирево, принеси и мне из магазина хлебушка буханочку», то калитка оторвалась, лист шиферный с крыши снесло, радио «не играет» — Размахай по-соседски сделает, поправит.

А вот Осип Кострикин, хоть и безногий, хоть и больной, никогда ни о чем не попросит. Скорее к нему на поклон пойдешь: у Осипа лошадь есть. Говорит: я ее вместо самоходной инвалидной коляски держу. И верно, куда б ему ни занадобилось — запряжет меринка своего Ковбоя в дрожки ли, в сани ли, смотря по времени года, ременные вожжи тронет — и поехал, покатил!

Осип Кострикин — хозяин. У него телевизор цветной, ковер на стене, хрусталь в буфете и баба толстая, молодая — всего пятидесяти лет.

Ну, доярки Полина с Катериной — эти балаболки. Дома ихние смотрят друг на друга через дорогу, словно переговариваются, как и их хозяйки. Одна замужем побывала, вторая нет, а детей-то ни у той, ни у другой. На Семёна они давно поглядывали-поглядывали да и плюнули от досады: никакого проку от мужика, особенно с тех пор, как Маня Осоргина к нему наповадилась.

Вот, собственно, и все население деревни. Остальные — старушки, которые то жили здесь, то к детям уезжали. А чаще наоборот: к ним самим кто-нибудь наведывался. Сбродная какая-то стала деревня, наполовину неоседлое население.

Так вот, все эти люди считали свое озеро рядовым, и настойчивое желание Размахая дать ему имя Царь-озеро никак не поддерживали. Что ж, то не вина их, а беда: они не знали самого главного.

4

В предзимье, когда стадо уже не выгонялось на волю, Семён Размахаев превратился, как и в прежние годы, из пастуха в скотника. А по совместительству, по мере надобности, был еще и «подменной дояркой», слесарем-наладчиком немудреных механизмов при поении, кормлении и доении коров, иногда и ветеринаром, если настоящий ветеринар не мог добраться до Архиполовки, которая у черта на куличках.

Но что бы он ни делал, чем бы ни занимался, душа его была обращена к озеру. А озеро в эту пору всегда неспокойно: металось, словно в тоске и хотело выплеснуться, вырваться в муке со своего ложа; будто оно живое и чьи-то неумолимые когтистые лапы уже схватили его, отчего оно и мечется, стонет. Семён в эти дни был и сам тревожен, неспокоен; бессонница маяла, аппетит пропадал, и все валилось из рук: дома овсяный кисель у него подгорал, на скотном дворе компрессор, чиненый и латаный и слушающийся только Семёнова слова, не давал в доильные аппараты необходимой тяги… а тут еще Маня, как на грех, из-за непогоды и бездорожья не приходила.

От скотного ли двора, от своего ли дома Семён то и дело оглядывался на озеро; ветер наваливался откуда-то из-за леса, рвал последнюю листву с побережных кустов и молодых деревьев, пенил воду и гнал волну — волна качала берега!

Но, как и в прежние годы, при первых крепких морозах оно затихло и некоторое время, целую ночь, а потом и день лежало неподвижно, то ли умиротворенное, успокоенное, то ли просто не покорившееся судьбе. И вот тут поверхность его схватило ледком, прозрачным и тонким, как оконное стекло. Этот миг был неуловим: только что колыхалась или едва заметно вздрагивала водная гладь, можно было даже слышать игольно-тонкое позванивание льдинок, и вдруг уже остеклена, неподвижна.

Еще один день и еще одна ночь — лед стал в половицу толщиной; от молодости своей он хрупок: чуть топнешь ногой у берега — тотчас бежит трещина из края в край, будто молния по грозовой туче. А уж гулять можно по озеру — ледяной хрящик хоть и не заматерел, не стал еще костяной крепости, но уже достаточно прочен. Неделю продержался мороз — и вот уже хоть за дровами поезжай на лошадке на тот берег напрямик, будет держать уверенно, как бетонный монолит.

Успокоение наступило в природе; Семён же, однако, волновался все больше и больше — приближалось то время, которого он ждал с великим нетерпением, с замиранием сердца, как ребенок дня рождения, когда ему поднесут желанный подарок: однажды, уже в декабре, из озера начинала уходить вода. Она уходила не вся сразу, а сперва отступала быстро и замирала. А первый лед не успевал осесть, цеплялся за берега, за острова, за кусты, в общем, держался самостоятельно. Морозный воздух проникал под него, и на некотором расстоянии от первого льда на озерной поверхности за несколько дней намерзал следующий слой, такой же крепкий. По нему тоже простреливали трещины, перехлестывая одна другую, но потом и он затих.

И вот тут наступил долгожданный час, тот самый, о котором столько думалось.

В густом ивняке у берега Семён Размахаев спустился к озеру, пробил во льду широкий лаз, сел на корточки и, как курица, склонив голову набок, заглянул под его верхний слой. Озерная пустота дышала морозом, инеем, льдом. Жутковато немного было, но что-то властно манило и втягивало — Семён, повинуясь этому зову, лёг на живот и осторожно вполз в пустое пространство между ледяными настилами.

Нижний слой был зеркально отполирован и очень скользок. Толстые прозрачные сосульки свисали с верхнего слоя и упирались в нижний, поддерживая ледяные своды — так столбы в строениях держат потолки и крыши. Отталкиваясь от них ногами, Семён легко заскользил к середине озера, где был остров, потом опять к берегу уже в другом направлении, и опять к острову.

Непрерывный хрустальный звон сопровождал путешественника. Искрился иней прямо перед глазами — это оседал пар от его дыхания. Тонкие льдинки иногда отламывались от движения ноги его или руки, скользили долго, разбиваясь где-то на бесчисленные осколки, которые в свою очередь удалялись, истончая голоса.

Так путешествовал Семён по озеру вдоль и поперек, дивясь всему, что видел. Переворачиваясь на спину, глядел на размытый лик солнца, на очертания ползущих по небу облаков и радужные разводы вокруг застылых воздушных пузырьков.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: