Сквозь ясный лед, еще не присыпанный снегом, Семён отчетливо различал вверху летающих птиц; бойких галок, живущих в Архиполовке, заполошных сорок да строгих ворон, обитающих в окрестных лесах, — они, конечно же, разглядывали лежащего подо льдом человека и, надо полагать, живо обсуждали меж собой столь необычное природное явление.
А перевернешься лицом вниз — в воде и вовсе чудеса: там плавали красноперые окуни, жирные язи, стаи серебристой плотвы и вялые, дремлющие щуки. Семён вглядывался в подводный мир: «А куда подевались мои лягушечки? Не видать. Небось, зарылись в донную грязь и спят себе. Такие красавицы — и в грязь. Что же, неужели до самой весны? Чем они там дышат?»
Пролом во льду, сделанный им возле ивового куста на берегу, стал дверью в ледяной озерный дом. Через этот ход уже залетали воробьи, чирикали оживленно; тут и там попискивали синицы, снегири; за ними охотилась кошка Барыня. Однажды запрыгнул заяц, спасаясь от кого-то, и забился в обледенелые заросли возле острова; и лиса раза два мелькнула, обшаривая берег в поисках мышей. Даже вороны заглядывали сюда, каркали строго, но не решались пуститься далее. Так что отнюдь не мертво, а обжито и даже весело было здесь.
Семён возвращался домой в приятной усталости, был задумчив, рассеян, душой его владело прекрасное, волшебное чувство.
— Ты где пропадаешь? — спрашивала навестившая его Маня. — Тебя искали.
— Кто?
— А доярки. У них там компрессор барахлит.
— Я ж им наладил утром.
— А он опять.
— Ничего, перебьются.
Маню удивляло, что отвечает он безучастным тоном, как говорящая кукла. Капризный компрессор совершенно не заботил его; Семён сидел, облокотившись на подоконник, и взглядом тянулся туда, откуда пришел.
— У бабы Веры пробки перегорели. Сходи, Сёма, вверни новые.
Он молчал. Она нарочно приставала к нему с такими заботами, желая растормошить.
— Ты где находишься сейчас? — спрашивала Маня и заглядывала ему в глаза. — Улетел за тридевять земель? Когда вернешься?
Ему в общем-то хотелось рассказать ей, где был, что видел, но нельзя, нельзя! Не поверит она и ничего, кроме полного конфуза, не выйдет из его откровенности; надо смириться с тем, что знание его неразделимо; он один во всем белом свете причастен к этой тайне, а остальным она не дастся, нет. Впрочем, если очень хочется, то можно попробовать ввести Маню в этот мир, как в сказку. Взять с нее страшную клятву, чтоб никому и никогда не проболталась, и рассказать все.
— С тобой что-то случилось, Сёма? — допытывалась она.
— Тебе только расскажи, — ворчал он, томясь от бремени своей тайны. — Ты всем разболтаешь.
— Я? Да ни в жисть, Сём!
Нельзя было верить этой женщине, а как умолчать? Семён посомневался еще немного и начал будто нехотя, а потом все более и более воодушевляясь.
Маня слушала про ледяные зеркала, про сосульки-столбы, подпирающие прозрачный потолок, про тонкий хрустальный звон, сопровождающий каждое движение путешествующего, и прикрывала улыбку ладонью: он и раньше рассказывал ей всякие небылицы, то про лягушек-свистунов, то про ныряющих ласточек, а теперь вот, вишь, про зайца, который заскочил под лед и забился в оледенелую осоку, где каждый стебелек будто зеленая палочка в сладком леденце. Зайца этого, конечно же, можно погладить и потрепать за уши; он, того и гляди, заговорит человеческим голосом; точно так же и лиса, которая разыскивает его, пробираясь по льду, оскальзывается. Узнала Маня и про снегирей, скачущих тоже подо льдом, будто раскатываются краснобокие яблоки. Она круглила глаза, надувала щеки и, наконец, не выдержала, засмеялась, вздрагивая пышными плечами и пышной грудью; грубоватое, некрасивое лицо ее похорошело от этого смеха.
— Но я же сегодня белье полоскала на озере — подо льдом вода! Никуда она не отступила.
Семён не смеялся; он грустно смотрел на хохочущую Маню и объяснял вроде бы виновато:
— Возле нашей деревни заводь, она зимой это самое… обособляется. Озеро само по себе, а заводь сама по себе. Но речь не о том, погоди, не смейся.
Нет, она не могла всему этому верить. Да он и сам не поверил бы, но ведь… путешествовал же! И это путешествие повергало его в глубокое раздумье.
— Я ведь тебя к чему подвожу-то!.. Ты представь себе, сколько живности всякой в этом мире! И жуки-плауны, и рыбы, и лягушки — все вместе! Одних лягушек не счесть, а двух одинаковых не сыскать. И тут же рядом с ними звери, птицы. Вон у меня сверчок. Касьяшка под голбцем поет, а в подполе мыши пищат. И так повсюду. Теперь подумай: ведь мы притесняем их безбожно, вторгаемся в их жизнь и вносим великую сумятицу и суматоху, и губим, губим бессчетно. Зачем? Почему? И это у нас-то разум? Это мы-то цари природы?
— А ты не лезь куда тебя не просят, — советовала Маня. — Не пугай этих рыб да и меня тоже. Бог с ними, Сёма! И сверчок твой мне надоел. Ты вот что скажи: корова у тебя скоро телиться будет. Устережешь ли?
Он не слушал ее:
— Ты не понимаешь. Я-то не вторгаюсь, не обо мне речь. Я беру в мировом масштабе, ясно тебе?
— Там без нас разберутся, в мировом-то масштабе. А вот со Светкой как быть? Отелится ночью, а ты по ночам дрыхнешь. Сказки-то мастер рассказывать, а теленочка застудишь: морозы день ото дня крепчают.
В позапрошлом году Светка отелилась днем. Семёна дома не было — явился под вечер, охапку сена в ясли бросил, пойло вынес — новорожденного в темноте-то не заметил. И так дня три. И вот, выйдя однажды во двор, услышал молодой телячий мык и глазам своим не поверил: теленок весело скачет по двору. Резвый, собака, и ужасно сообразительный оказался, глаза больно уж умные. Семён любил давать всякой твари человеческие имена и этого назвал Митей. Летом бегал Митя в стаде, а осенью отвел Семён его на колхозный двор и уговорил на племя оставить бычка: насовсем расставаться не хотелось.
А в прошлом году история повторилась, с той только разницей, что родилась тёлочка. И ее тоже взяли в колхозное стадо: хорошая порода — и удойная, и разумная.
Чего баба возникает? Не Семёново это дело — повитухой при Светке быть. Корова сама справится, не глупее его да и самой Мани тоже.
По ночам он, верно, спал хорошо: снились ему плавающие красноперые птицы и летающие рыбы с клювами, кошки с рыбьими глазами. А однажды ночью в животе у Семёна Размахаева вдруг проквакала лягушка. Он проснулся, пошарил рукой по одеялу — как она попала в постель? — и нащупал лежащую рядом Маню.
Лягушка проквакала еще раз, и теперь уже не было сомнений, что это именно в его животе, а не где-то в ином месте. Кажется, она уселась на печенке, перебирая холодными лапками, и опять аккуратненько, вежливо сказала: «Ква-ква».
Семён озадаченно пихнул Маню в бок, а та только сладко вздохнула и не отозвалась.
«Проглотил я, что ли, эту лягуху?» — подумал спросонок Семён, слушая, как щекотно хозяйничает она у него в животе. Стал вспоминать прожитый день — нет, лягушек не глотал, это точно. День был хороший, без особых происшествий, а вот ночь, нате вам, пожалуйста.
— Маня! — позвал Семён с затаенным дыханием и еще раз пихнул ее в бок.
— Му, — невнятно отозвалась та и сладко потянулась.
— Ты слышишь?
Она в ответ опять сказала свое «му» или «ну».
— Лягушку, говорю, слышала?
Маня пригребла его властной рукой, ткнулась лицом ему в плечо и продолжала спать. Да, может, так-то и лучше: не дай Бог проснется, тогда уж до рассвета не уснешь, это точно. Она живо растолкует, что будить женщину среди ночи без серьезной на то причины просто бессовестно.
Что же теперь, собственно, с этой лягушкой делать? В больницу идти? Спросят: на что жалуетесь, больной? Так, мол, и так, лягушка в животе завелась. Умора! Хорошо, если просто посмеются да и отпустят, а то ведь захотят проверить, все ли дома у мужика.
«А если и в самом деле обнаружат лягушку? Просветят рентгеном, а она сидит, животик себе почесывает. Что тогда?» А тогда, надо полагать, посадят его, Семёна Размахаева в музее или зоопарке и будут показывать добрым людям за деньги.