Людям моей судьбы,
Неугосимой памяти погибших.
Чести и мужеству тех,
кто выстоял.
Часть первая. В огне
Глава первая
Ни дыхания, ни биения сердца… Врач Михаил Степанович Варакин на безмолвный вопрос дежурной сестры хмуро кивнул и, выходя из палаты, захватил с собою со столика историю болезни умершего.
После отступления из Смоленска эвакогоспиталь помещался тут, в кирпичном здании средней школы, среди липовой рощицы, окружавшей когда-то церковь.
Варакин, прибыв сюда после долгих лет, с трудом узнал родные места детства.
Церковь сгорела в двадцатых годах, когда Михаилу было всего лет четырнадцать Роща долго была местом воздыханий сельских парочек. Заросли травой и сровнялись могилы давних попов, похороненных когда-то в ограде церкви. Сирень и жасмин разрослись, и откуда-то появилась густой чащобой малина. Потом на старинном церковном фундаменте поставили школу. За церковью, во фруктовом саду, был поповский дом, и для всех окрестных ребят не было яблок слаще поповских. Их в детстве отведал и Михаил, тогда просто Мишка Варакин, хотя внуку районного агронома были доступны точно такие же плоды и не было нужды их воровать, раздирая штаны о забор поповского сада.
В бывшем поповском доме теперь и помещалась та самая шоковая палата эвакогоспиталя, за которой Варакин особенно пристально наблюдал.
Борьба против шока была уже несколько лет темой научной работы Варакина. Над ней он трудился и во время финской войны, продолжал ее и теперь.
В связи с активными боями под Ельней в госпиталь в последние дни прибывало особенно много тяжелораненых. Смертность в шоковой палате резко повысилась. Это угнетало Варакина. Наука оказывалась бессильной. Казалось, работы Павлова в этой области все раскрыли, все объяснили, но практика не давала желаемых результатов…
Сумрачный шел Михаил по саду.
Было еще достаточно тепло, и раненые предпочитали душным палатам свежий воздух под липами. Сад был всегда полон серых халатов и белых повязок, от дальнего столика слышался стук домино.
Некоторые из ходячих раненых тоже отбыли первые дни в «поповском доме» и теперь, когда минула опасность, ожидали эвакуации в глубокий тыл.
Глухо стукнувшись, c ветки упало к самым ногам Варакина крупное, спелое яблоко. Михаил не думая наклонился и машинально его подобрал.
— Товарищ военврач, разрешите к вам обратиться? — Неожиданно прозвучал голос.
Перед Варакиным как из земли вырос молодой паренек-казах.
— Опять о том же все, Жарок?
— Опять о том, товарищ военврач! Видите, как поправляюсь? Зачем меня посылать далеко? Транспорт зря беспокоить… Зашлют на какой-нибудь на «Макар телят не гонял», а я свою часть потом не найду. Две-три недели еще — и на фронт…
— А домой?
— После войны попадем домой, а?!
Варакин вспомнил, что Жягетбаев детдомовец и у него нет родных.
— Не знаю, Жарок, не знаю. Спросите начальство. Вообще-то вы молодец…
— Как собака! — похвалился казах. — Рану лизал, и все заживает… Вот так, товарищ военврач! Казахский шкура здоровая.
— Комсомольское сердце здоровое у вас, Жягетбаев, — сказал Варакин. — Ничего я вам не могу ответить. Говорите с начальством, — настойчиво заключил он. — Нате-ка вам, смотрите, какое хорошее яблоко с ветки упало. Алма-Ата, да и только! — Варакин протянул раненому подобранную титовку.
Тот взял и разочарованно отошел.
Раненые нередко просили не отправлять их в тыл, надеясь, что из эвакогоспиталя они непременно вернутся в прежнюю свою часть. Иные из них говорили даже «домой», имея в виду свой полк, батальон, свою роту, в которой остались друзья…
Широкие каменные плиты лежали перед входом в здание школы еще со времен церкви. Из щелей меж ними выглядывал мягкий бархат зеленого мха. Михаил машинально обшаркал о них подошвы, задумчиво ответил на приветствие дневального, постоял перед входом и вдруг только тут сообразил, что дежурство свое он сдал и в шоковую палату зашел уже после сдачи дежурства. Значит, он был свободен. Он повернулся и зашагал к воротам, на выход.
Но он не пошел из госпиталя «домой» — в избу, где помещался еще с двумя врачами.
Минуя сельскую улицу, он вышел по узкой тропинке к лесу, откуда несколько дней назад выбыла на передний край какая-то резервная часть, оставив после себя опустевшими многочисленные землянки. Яркое солнце пробилось в лес и заиграло в желто-красной листве. Но Варакин, занятый своими думами, не заметил приветов солнца и леса.
Что сталось бы с сердцем врача, особенно во время войны, если бы он позволил обычному человеческому состраданию возобладать над сознанием своего врачебного долга и над уверенностью в силах науки и личного своего искусства! Варакин считал, что силу своей ненависти к человеческим страданиям он не должен растрачивать на сострадательную жалость, что все свои силы, всю изощренность врачебного ума и умелость рук он должен отдать самой практической борьбе против страданий и боли. Но сколько бы Михаил ни упражнялся в подобного рода стоических суждениях, на самом деле он никогда не умел отречься от ощущения боли за своего пациента. Может быть, неодолимость этого чувства и толкнула Варакина на работу по борьбе с самим ощущением невыносимой боли. Михаил утверждал теоретически, что все пациенты равны для врача. На самом же деле он не раз замечал в себе, что некоторые из его собственных пациентов вызывают в его душе особые чувства привязанности и симпатии, становятся особенно близкими и дорогими. Так, за пять дней пребывания в шоковой палате сделался близок Варакину этот боец-танкист.
Лицо его из-за ожога было лишено человеческих черт. Имя его не было известно даже спасенным им пехотинцам, которые доставили его в госпиталь. А сам он только молча глядел и не говорил ничего, как будто он просто не желал отвечать на вопросы. Он все видел, все понимал, но ни на что уже внешне не реагировал.
О нем было известно только одно — что он не спасался бегством из горящего танка, а в течение десяти минут, сам в огне, отбивал атаку фашистов на нашу пехоту.
Двое пехотинцев, сопровождавшие его по поручению своей роты, рассказали врачу о его подвиге и умоляли спасти его.
Варакин с первой минуты видел, что надежды не много — на тридцати процентах поверхности тела ожоги, местами обуглены мышцы…
«Распад пораженных тканей, интоксикация…» Все это были только слова из истории болезни, а суть была в том, что смерть наступила не из-за потери белка, не по причине интоксикации, а в силу переполнения меры страданий, из-за того, что перейден оказался порог выносимости боли, — от шока.
По той же причине погибают сейчас, как и сто лет назад, десятки тысяч бойцов…
На этот раз меры, принятые Варакиным для выведения страдальца из состояния шока, опять оказались бессильны. А Михаил ведь следил за ним, как за младшим братом, не отходя, проводил возле него почти все свое свободное время…
Варакин лишь тут заметил, что так и шагает по лесу, размахивая историей болезни, которую захватил со стола машинально. Он сложил ее и убрал в боковой карман.
Шелест еще не опавших листьев в вершинах и влажные запахи уже осеннего леса исподволь начали умиротворять Михаила.
Это были с детства его, варакинские места. Здесь, на Смоленщине, жили его дед и бабка. Дед служил смолоду управляющим в крупном дворянском имении к северу от Вязьмы, а после революции прижился в этом же самом краю, то тут, то там работая агрономом. Михаил школьником много раз проводил у деда и бабушки летние каникулы, наезжал к ним и студентом. Он любил холмистые просторы и древние леса всего этого края, где в детстве бродил в поисках ягод и грибов, а в юности — за дичью с дедом или другими местными охотниками. Живо помнил он запахи полыни и меда, душный аромат разогретой хвойной смолы, представлял себе темные пади, разверзающиеся по сторонам дорог за черными стволами ольшаника и по-осеннему нарядными кустами бересклета, — по ним он довольно лазал в детских поисках приключений, карабкался по крутосклонам этих яруг, из которых даже в июльский полдень, будто из погреба, тянет холодной влагой…