Очень удобная для каких угодно матерей теория воспитания ребёнка. К тому же общепринятая, что тоже весьма кстати. Маме удалось создать в моем представлении некое подобие божественной личности, когда речь шла о матери как таковой, а уж моя была богиней богинь на этом Олимпе.
Не могу сказать, что родители подавали мне пример поклонения своим матерям... Они жили от своих родителей очень далеко, навещали их редко, да и вспоминали нечасто. Я бабушек почти не знала, не представляла себе, как они живут. Родители не «докучали» мне рассказами о своих мамах и папах.
Помню, как однажды, в моём глубоком детстве, мы ждали в гости бабушку с Украины... Мама очень волновалась и накануне приезда бабушки побежала в магазин покупать новое постельное бельё: наше было всё драное-предраное! Бабушка такие вещи страх как не любила, и мама боялась её гнева. А вот почтение и почитание... Не знаю, не замечала. Может, я просто такая ненаблюдательная? Но и в редких маминых рассказах о своём детстве особого поклонения её матери я тоже не помню. Скорее, нормальное, здоровое, критическое отношение.
Но от меня мама хотела другого, и уж, конечно, никакой критики отношения, никакого анализа, даже когда я стала взрослой. Упаси бог! И преуспела, добилась своего. Мама, а трудно быть богом? Или от этого ловится неземной кайф?
Журналист — это звучит гадко
Годы шли, я взрослела, существование моё все тускнело и тускнело красками. Картинка моей жизни конца 70-х — чёрно-белая, точнее — коричнево-чёрно-серая. Других красок не помню. Тошнотворный страх сопровождал меня с утра до вечера. Я боялась всего: оценок, контрольных, учителей, директора школы, строгих врачей, шумных сверстников, тёмных улиц, мужчин, а, главное — маминого осуждения и гнева. Чувство вины, ощущение, что я хронически неправа во всём и всегда отравляло мою жизнь наравне со страхом.
Несмотря на то, что я по-прежнему была одной из лучших учениц в классе, я пребывала в убеждении, что я хуже всех в мире, учусь недостаточно хорошо, что голова у меня работает как-то неправильно (вот с математикой бывают проблемы!); что я не способная ни к чему полезному для людей и конкретно — для моих родителей; что у меня нет определенной цели в жизни, я не мечтаю о высоком — получить высшее образование в лучшем институте страны, например, или снискать славу выдающейся личности хотя бы в пределах города Москвы...
— Жизнь — ужасна, — слышала я часто мамины причитания. — В этой стране всё бессмысленно и бесцельно. Всё обречено на корню...
Мне же при этом она говорила так:
— Надо стремиться получить образование, а, главное — диплом, надо жить, как все нормальные люди...
— А... зачем? — изумлённо спрашивала я, окончательно запутавшись: ведь всё обречено и бесцельно. Какая разница — с дипломом или без?
— Как — зачем? — мама округляла глаза, ее брови возмущенно ползли вверх. Но на конкретный вопрос не отвечала. И я оставалась одна в полном своём подростковом недоумении.
Папа уговаривал меня «думать как следует» о факультете журналистики МГУ.
— Это та специальность, где я могу реально тебе помочь, — объяснял он бестолковой дочери.
Журфак? Это то место, где готовят людей, в кругу которых, я выросла? Журналистика — это та профессия, где «всё время надо лгать и изворачиваться», где «этот проклятый первый отдел зарубает на корню все качественные материалы», где «невозможно реализоваться, поэтому все таланты спиваются и умирают в среднем на семь лет раньше представителей других профессий» (я цитирую то, что запомнила из полупьяных разговоров родителей и их друзей, вернее, малую толику этого)? А еще газеты и журналы — это «партийная геббельсовщина», «министерства лжи», возглавляемые «продажными шлюхами главными редакторами»... Я не хочу!!!
— Не хочу! — почти кричала я.
— Да почему!? — возмущенно кричали родители.
— Потому! — чуть не со слезами отвечала я и убегала в свою комнату. Ну, как им объяснить? Я же именно от них бесконечно слышала об этой профессии сплошные гадости. Даже радость творчества ими никогда не упоминалась. Да и сама мама ушла из журналистики в «чистое» творчество и была этим счастлива (насколько она вообще могла быть счастлива). — Ненавижу советскую журналистику! В гробу я её видала.
Мама часто повторяла, как молитву, стараясь, конечно, ради меня:
— Ты способная, ты очень умная, у тебя всё получится! Ты сможешь поступить куда угодно. Только поставь себе цель.
Поздно уже было, мамочка, поздно. Слова о том, что я «умная-способная» воспринимались мною как шумовой фон, шуршание шин по асфальту, стук дождя по крыше в конце августа на даче, музыкальная заставка программы «Время» в 21.00. Я искренне в это не верила и, как мне казалось, весьма трезво оценивала себя, свой ум и способности: очень ниже среднего. Иногда я поражалась: как мне ловко удалось всех обмануть и заставить думать, что я — практически отличница (три-четыре «четвёрки» всего за год), очень развитая и начитанная девочка. Я даже тихонько хихикала: ба-ба-ба, как я вас провела! Какие глупые и доверчивые люди... Ведь на самом деле я — ноль без палочки. Не дай бог, проверит кто-нибудь по-настоящему...
Больше всего на свете мне хотелось спрятаться где-нибудь в тёплой норе от этой бесцельной и беспросветной коричнево-чёрно-серой жизни. Где бессмысленно что-либо делать, чего-либо хотеть, где у мамы всегда страдальческое лицо. Где надо бояться экзаменов, КГБ и всё время делать что-то, от чего тебя тошнит. Ну, например, таскаться каждый день в музыкалку или непременно вступать в комсомол. Впрочем, от последнего я отбилась... Но больше меня ни на что не хватало. Сил не было на борьбу за право ЖИТЬ, а не страдать вместе... с мамой. Точнее, как мама, но по-другому. Страдайте с нами, страдайте, как мы, страдайте лучше нас!
Меня начали мучить помимо тошноты ещё и головные боли; донимали потные ладони, руки тряслись почти как у папы. Я часто плохо себя чувствовала, быстро от всего уставала, при этом отвратительно спала. А поликлиника у меня была что надо — от 4-го Управления как-никак! И вот при очередной диспансеризации, когда мне было четырнадцать лет, доктора заметили у меня слишком высокое давление. Между прочим, забили тревогу: боялись «проворонить» детей каких-никаких, но начальников.
Обследовали меня, как положено: и щитовидку, и почки. Все было ОК. Пришли к любимому диагнозу совковой медицины — вегето-сосудистая дистония по гипертоническому типу. И неважно, что такой болезни нигде больше в мире не существует, подумаешь! У советских собственная гордость и собственные болезни.
Но, но, но... Всё-таки 4-е Управление. Беспокоило докторов высокое давление девочки из восьмого класса. И однажды у нас дома раздался звонок. Трубку взяла мама.
— Алло! Да, слушаю... Да, знаю... И что — вы считаете, что нужно обследование в больнице? Ну, хорошо... Ладно, договорились... — мама повесила трубку и пожала плечами. — Говорят, что твою дистонию надо дообследовать в больнице... Странно. А что им неясно? Только сейчас там нет мест, когда освободится, они позвонят и тебя госпитализируют, — я просто помертвела. Больница! Ужас какой! — И всё-таки я не понимаю, что им неясно? — добавила мама.
Действительно, что им, болванам, неясно? Вот моей же маме всё ясно, как солнечный день: дистония, высокое давление, у неё тоже есть такая проблема, а у кого нынче нет? Таблеточки надо принимать, следить за этими всё. Все её знакомые умные люди с «верхним» образованием говорили, что подростки эти болячки перерастают. Или «израстают» — откуда они только брали это дурацкое словечко? Мама была согласна с такими мудрыми и, безусловно, знающими людьми. Какая больница, зачем?
Поэтому, когда через месяц нам сообщили, что есть койко-место, мама уже созрела для отказа:
— Нет, мы решили, что это ни к чему. Не надо нас госпитализировать.
Как я была благодарна маме! Как счастлива, что меня не положат в эту гадкую, ужасную больницу (а какой же ещё она может быть?). Спасибо, мамочка!