Кухарки и экономки уже возвращались с Житнего, Галицкого и Бессарабского рынков с корзинками, нагруженными баклажанами, помидорами и прочими дарами щедрого киевского лета, и добродушно переругивались с дворниками и швейцарами.

Вертлявые горничные — в мережаных наколках — выскакивали из строгих особняков, держа на поводке рвущихся к совершению утреннего туалета такс, болонок и шпицев, и манерно хихикали с праздной солдатней, которая невесть откуда уже наполнила улицы.

Гувернантки — в шляпках «пирожком» — степенно выводили на гигиенический променад барчуков и барышень в широкополых шляпах на резинках и назидательно читали им мораль на французском и английском языках, скромно потупляя взор от назойливых ухаживаний залихватских юнкеров.

Старенькие бабушки из чиновничьих семей и средних лет приживалки из родов купеческих — в итальянских мантильях и шляпках с вишенками и маргаритками вокруг тулий — уже расселись для утреннего отдыха на скамейках у ворот.

Со стороны отеля «Континенталь» на Николаевской — по Крещатику и Фундуклеевской — промчался с невыносимым пулеметным тарахтеньем ярко–красный мотоциклет «Индиан»: «звезда сезона» — модный куплетист из кабаре–миниатюр «Интимный» Иван Руденков — совершал свой непременный спортивный мотопробег перед репетицией в театре. По тарахтению его мотоцикла весь Киев знал, что сейчас точно четверть девятого. Всему Киеву было известно и то, что букву «в» в конце своей фамилии Ванька Руденко с Kyреневки дописывал в афишах специально из патриотических общерусских чувств и в знак протеста против какого бы то ни было украинского самоопределения. Это из его куплетов пошло: «Малоросс мало рос, но слишком много вырос»…

Сегодняшний мотопробег куплетиста Руденко–Руденкова должен был послужить как бы сигналом к началу готовившихся самодеятельных демонстраций.

Но патриотической манифестации так и не суждено было состояться.

Благостно тихие воздуси над Печерской лаврой — местом вечного упокоения душ всем известных и даже самым набожным богомольцам неизвестных в бозe почивших великомученников — вдруг потряс могучий, громыхающий бас заводского гудка, совершенно неожиданный в эту пору, после начала работы. Люди в тревоге выходили из домишек во дворе: что такое, в чем дело, по какой причине? Это «Арсенал» подавал свой могучий голос; он гудел без остановки минуту, другую и третью — как на пожар. И сразу же из далекой степной Шулявки откликнулся Гретер и Криванек, а от железной дороги — Южно–русский металлургический, за ними, с Подола, — верфь.

И тогда загудели гудки во всем городе — от Демиевки до Приорки, от Глубочицы до самой Дарницы: десять, двадцать, пятьдесят…

Это был хор заводских гудков, которого еще не слыхали киевские кварталы, не слыхали и пригородные киевские села, не знала, пожалуй, до сих пор и вся Украина.

Четыреста тысяч пролетариев Москвы в знак протеста против намерения помещиков, промышленников, купцов, банкиров и генералов снова захватить власть в стране в свои руки — объявили забастовку протеста.

Их поддержала столица страны, пролетарский Петроград.

Теперь присоединяли свой голос и пятьдесят тысяч киевских пролетариев.

Гудок «Арсенала» гудел и гудел — такого еще не бывало со времени основания «Арсенала», а он стоял уже свыше столетия, — и даже Иван Антонович Брыль, едва ли не старейший арсенальский рабочий, не выдержал и заткнул уши своими заскорузлыми, мозолистыми ладонями.

Старый Брыль переждал, сморщившись, пока гудок наконец захрип. Только после этого Иван Антонович открыл уши, выключил трансмиссию, взял паклю, вытер руки и не спеша направился из цеха на заводское подворье.

Шел Иван Антонович степенно, сердито бормоча и фыркая в бороду. Тридцать лет у станка, едва не четверть века член разных кружков и воскресных школ, пятнадцать лет — поборник всероссийской социал–демократии, — старик Брыль был сейчас недоволен. Уж очень горячи головы у нынешней молодежи — безрассудное, прямо сказать, несмышленое пошло нынче молодое поколение! Чтобы повысили заработную плату, ycтранили штрафы, ввели страхование на время болезни, — за это Иван Антонович за всю свою жизнь бастовал, пожалуй, раз двадцать! Но чтобы теперь, когда и сам царь полетел уже вверх тормашками, когда провозглашена свобода совести, когда вот–вот должно уже и Учредительное собрание приступить к работе и определить народу дальнейший социалистический путь, когда еще и с этой треклятой войной не покончено, — чтобы теперь вот поднимать этакий тapаpам? На это, извините, Иван Антонович своего согласия не давал! Да знаете ли вы, молодо–зелено, что это такое — всеобщая да еще и политическая забастовка? Это же есть организованное выступление супротив существующего порядка! А существующий порядок — какой? Революционный! Стало быть, выходит, что мы супротив революции руку подымаем? Свихнулась, право слово, свихнулась нынешняя оголтелая молодежь!

Словом, Иван Антонович был против объявления забастовки.

Однако считал себя сознательным пролетарием, сторонником солидарности рабочего класса в борьбе, — потому работу прекратил и вышел из цеха.

Только на заводе он не остался, как к этому призывали молокососы из стачкома и Красной гвардии — чтобы, дескать, одновременно и бастовать и организованно демонстрировать! Нет уж! Пускай свою организованность сами, без Ивана Антоновича демонстрируют!

Иван Антонович не спеша прошел через заводской двор, сквозь бурлящую толпу рабочих, собравшихся у знамени, не откликнулся даже на приятельские выкрики: «Эй, Иван Антонович, айда к нам, куда же ты маршируешь?» — и демонстративно покинул арсенальское подворье. Выйдя на Московскую, а затем по Кловской — на Рыбальскую, Иван Антонович направился домой.

Старик Брыль шествовал в одиночестве. Вот уже месяц, как Иван Антонович — впервые за последние четверть века — с работы и на работу ходил один, без своего дружка и побратима, кума и свата Максима Родионовича Колиберды. Ибо Колиберда Максим Родионович с этого месяца уже не был для Ивана Антоновича ни дружком–побратимом, ни кумом, ни сватом. Теперь — с тех пор, как этот старый дурень взбеленился, предал пролетарскую солидарность и подался со своим «Ридным куренем» к сепаратистам Центральной рады, — с тех пор пришел их побратимству конец и стали они между собой врагами — лютыми врагами, до конца жизни врагами, да будет вам известно!

Иван Антонович подошел к дому, шагнул в свой дворик и сердито грохнул калиткой. В тот же миг раздался дикий собачий визг: щенок Валетка выбежал навстречу хозяину, радостно скреб лапками о калитку, и теперь калитка прищемила ему хвост.

Иван Антонович даже побледнел — от стыда перед невинно пострадавшим песиком, от сочувствия к его тяжким собачьим страданиям и со зла на себя самого, на своего бывшего побратима и на весь мир вообще. Он мигом подхватил щенка на руки, прижал к груди и начал гладить лохматую, усеянную колючками шерсть маленького кудлая:

— Цю–цю–цю! Ай–яй–яй! Бедненький! Безвинно ему хвостик прищемили! Ай–яй–яй!..

Ивану Антоновичу было очень жаль пострадавшего кутенка, а еще более было жаль самого себя — словно бы он вдруг стал совершенно одиноким на целом свете. Вот так: он да этот паршивый щенок — и больше никого…

Кутенок жалобно повизгивал и в конце концов ухитрился лизнуть старика прямо в губы.

3

В городском комитете партии руководители районных организации — Городской, Печерской, Подольской и Шулявской, а также и председатель областного комитета партии, — ведь забастовочное движение протеста распространялось и на все губернии Юго–западного края, — собрались на совещание. Забастовка началась, возникало множество вопросов, и самый первый из них — снова и снова — сакраментальный вопрос: как быть с Центральной радой?

В самом деле, как же быть с Центральной радой сейчас — когда власть в стране фактически перешла в руки контрреволюционной буржуазии, а эсеро–меньшевистские Советы поддерживали Временное правительство и именно поэтому большевики вынуждены были временно снять лозунг «Вся власть Советам»?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: